Перейти на версию для слабовидящих
Размер шрифта
A A A
Цветовая схема
a
a
a
Изображения
Развернуть панель

Странник

ЧАСТЬ 6

1

 

Прошла первая половина февраля; зима все длилась, лютые морозы не давали беднякам пощады. Власти — лилльский префект, прокурор, генерал — снова начали разъезжать по окрестным дорогам. Жандармов оказалось недостаточно; в Монсу прибыл целый полк солдат; посты расставили на всем протяжении от Боньи до Маршьенна. Вооруженные отряды охраняли шахты, у всех машин стояли солдаты. Дом директора, склады Компании и даже дома некоторых богатых людей ощетинились штыками. По мостовой раздавались только шаги патрулей. На отвале в Воре постоянно стоял часовой, как некий страж над пустынной равниной, на самом ветру, который проносился холодными порывами; каждые два часа, словно в неприятельской стране, раздавались крики караульных:

— Кто идет?.. Пароль!

Работа нигде не возобновилась. Наоборот, забастовка все распространялась: в Кручине, Миру и Мадлене добыча угля прекратилась, как в Воре, в Фетри-Кантеле и Победе, на работу с каждым днем выходило все меньше и меньше людей; даже в Сен-Тома, где до сих пор все обстояло благополучно, начал сказываться недостаток в людях. Теперь это было молчаливое сопротивление перед лицом вооруженной силы, оскорблявшей самолюбие углекопов. Поселки среди свекловичных полей казались опустевшими. Никто не показывался, и только случайно можно было встретить на улице одинокого рабочего, который глядел исподлобья и опускал голову, проходя мимо солдат в красных штанах. И в этой угрюмой тишине, в этом бездейственном сопротивлении оружию чувствовалась обманчивая покорность, вынужденное и терпеливое послушание дикого зверя в неволе, устремившего взор на укротителя и готового в любую минуту броситься на него и перегрызть ему горло, едва он повернется спиной. В правлении Компании, которой прекращение работ грозило разорением, поговаривали о найме шахтеров из Боринажа, на бельгийской границе, но все еще не решались; и борьба приостановилась — углекопы заперлись по домам, а пустые шахты охранялись солдатами.

Тишина наступила, сразу, на другое же утро после, того страшного дня; под этим скрывалась такая паника, что старались как можно меньше говорить о повреждениях и жестокостях. Следствием было установлено, что Мегра умер от падения, а кем был изуродован труп, так и осталось невыясненным; по этому поводу начала уже складываться легенда. Компания со своей стороны не признавалась в понесенных убытках, да и Грегуарам вовсе не хотелось, чтобы дочь их компрометировала себя, выступая в качестве свидетельницы в скандальном процессе. Между тем было арестовано несколько случайных лиц; как водится в таких случаях, они были ошеломлены, испуганы и ничего не знали. По ошибке забрали Пьеррона, и он в наручниках пропутешествовал до Маршьенна; товарищи потешались над этим еще много времени спустя. Раснера тоже чуть было не увели два жандарма. Дирекция ограничилась тем, что составила списки увольняемых, и по этим спискам выдали множество расчетных книжек: в одном поселке Двухсот Сорока расчет получили Маэ, Левак и еще тридцать четыре человека. Гнев всей тяжестью обрушился на Этьена, который исчез еще в самый день беспорядков; несмотря на все поиски, напасть на его след не удалось. Донес на него из ненависти Шаваль; остальных он назвать отказался: его умолила Катрина, которая хотела спасти родителей. Дни шли за днями; чувствовалось, что ничего еще не кончено, и люди с замиранием сердца ожидали завершения.

С этого времени обыватели Монсу просыпались в тревоге каждую ночь: в ушах раздавался звон воображаемого набата; казалось, они даже вдыхали запах пороха. Но вконец доконала их проповедь нового приходского священника, аббата Ранвье, худощавого человека с горящими глазами, который сменил аббата Жуара. Как далеко было теперь от сдержанной улыбки этого дородного и мягкого человека, единственной заботой которого было жить в мире и согласии со всеми! Разве аббат Ранвье не взял под свою защиту отвратительных разбойников, намеревавшихся обесчестить всю округу? Он находил оправдание мерзким поступкам забастовщиков и жестоко нападал на буржуазию, возлагая на нее всю ответственность. Виноватой оказывалась во всем буржуазия: ради собственной корысти она лишила церковь ее исконных прав и превратила мир в проклятый край несправедливости и страдания; из-за нее продолжаются все недоразумения; это она, вследствие своего неверия, отказа вернуться в лоно церкви, к братским обычаям первых христиан, вовлекает мир в ужасную катастрофу. И священник осмеливался угрожать богатым: он предупреждал их, что если они и впредь не будут слушаться гласа божия, то бог, наверное, станет на сторону бедняков, отнимет добро у неверующих блудников и распределит его среди нищих мира сего в знак торжества своей славы. Святоши трепетали, нотариус объявил, что это чистейший социализм; и всем казалось, что священник стоит во главе шайки, потрясая крестом и уничтожая одним ударом буржуазное общество 89-го года.

Г-н Энбо, предупрежденный об этом, только пожал плечами и сказал:

— Если он нам начнет очень надоедать, епископ нас от него избавит.

В то время как по всей равнине распространялась паника, Этьен жил под землей, в убежище Жанлена, в шахте Рекийяра. Тут он скрывался. Никто и не думал, что он так близко, в старом стволе этой заброшенной шахты; подобное убежище казалось настолько дерзким, что Этьена и не искали в Рекийяре. Наверху кусты терновника и боярышника, разросшиеся среди ветхих стропил башни, закрывали яму; никто не решился бы туда пробраться; это требовало умения: надо было ухватиться за корни рябины, смело спуститься и достигнуть уцелевших ступенек. Этьену благоприятствовали и другие препятствия: удушливая жара в шахтном стволе, сто двадцать метров опасного спуска, затем тягостное скольжение плашмя на протяжении доброй четверти мили между сдвинутыми стенами галереи, — и лишь после всего этого открывалось убежище преступника, полное краденых припасов. Этьен жил в полном довольстве; он нашел в подземелье можжевеловую водку, остатки сухой трески и другую провизию. Большая охапка сена служила ему отличным ложем; в ровном и нагретом, как в бане, воздухе не чувствовалось сквозняков. Одного только не хватало — света. Жанлен, ставший его поставщиком, с осторожностью и осмотрительностью дикаря, который рад поиздеваться над жандармами, снабжал его всем, до помады включительно, но не мог раздобыть ему пачку свечей.

Начиная с пятого дня Этьен зажигал свет только во время еды. Кусок застревал у него в горле, если он проглатывал его в темноте. Эта нескончаемая ночь, без малейшего просвета, причиняла ему большие страдания. Он спал в безопасности, его снабжали хлебом, ему было тепло; но, несмотря на все это, никогда еще тьма не нависала так тяжко над его головой. Казалось, мрак готов был сокрушить его мысль. Что же это такое? Ему самому приходится жить краденым, несмотря на коммунистические теории. Щепетильность, внедренная с детства, вновь поднялась в нем; он довольствовался черным хлебом и урезывал свою порцию. Но как быть? Ведь жить надо, его долг не выполнен. И еще об одном вспоминал он с чувством мучительного стыда и раскаяния: дикий хмель, можжевеловая водка на голодный желудок в сильный мороз, и сам он, бросающийся с ножом на Шаваля. От этого он приходил в неведомый дотоле ужас. Это был родовой недуг, долгая наследственная цепь пьяного разгула, когда после одной-единой капли алкоголя человек способен убить человека. Неужели он кончит жизнь убийцей? Очутившись в безопасности, в спокойном глубоком подземелье, Этьен, пресыщенный насилием, спал двое суток без просыпу тяжелым животным сном; но отвращение не проходило, он продолжал жить разбитый, с горечью во рту, с больной головой, как после чудовищного кутежа. Так прошла неделя. Маэ, которым сообщили о нем, не смогли послать ему свечи; пришлось отказаться от света даже во время еды.

Теперь Этьен целыми часами лежал, растянувшись на сене. Его терзали неясные мысли, о которых он раньше и не подозревал. То было сознание превосходства, отделявшее его от товарищей, восторг, который он испытывал перед собственной особой по мере того, как он становился более образованным. Никогда еще Этьен не размышлял так много. Он спрашивал себя, почему он чувствовал такое отвращение на следующий день после ожесточенной гонки по шахтам; и не решался ответить на это: воспоминания претили ему — низость страстей, грубость инстинкта, запах всей этой голытьбы, разбушевавшейся на просторе. Несмотря на мучивший его мрак, Этьен со страхом думал о том часе, когда ему придется вернуться в поселок. Какой ужас — эти несчастные, живущие в одной куче, у одной общей лохани! Не с кем серьезно поговорить о политике, скотское существование, все тот же воздух, пропитанный удушливой вонью лука! Он хотел раздвинуть их кругозор, возвысить их до человеческой жизни, до хорошего воспитания, не хуже буржуазии, сделать из них хозяев; но как далеко до этого! А он чувствовал, что у него не хватит мужества дождаться победы в этой голодной ссылке. Тщеславное упоение, которое он испытывал при мысли, что является их главарем, необходимость постоянно думать за них — все это с некоторых пор уже не занимало его; так вырастала в нем душа одного из тех буржуа, которых он страстно ненавидел.

Однажды вечером Жанлен принес ему огарок свечи, украденной из извозчичьего фонаря; для Этьена это было большим облегчением. Когда мрак доводил его до отупения и начинал давить на мозг до такой степени, что ему казалось, будто он сходит сума, он зажигал на мгновение свечу; затем, отогнав от себя кошмары, гасил ее, потому что берег этот свет, ставший для него столь же необходимым, как хлеб. В ушах у него стоял гул тишины; он слышал только беготню крыс, потрескивание старых бревен и слабый шорох — то паук сплетал паутину. И, вглядываясь раскрытыми глазами в это равнодушное небытие, Этьен снова возвращался к одному и тому же: что делают его товарищи наверху? Отступничество с его стороны казалось ему последней низостью. Если он и скрывается теперь, то только для того, чтобы остаться на свободе, давать советы и действовать. Долгое раздумье питало его тщеславие. В ожидании лучшего он хотел бы быть на месте Плюшара, бросить работу, заниматься исключительно политикой, но жить одному в чистой комнате под предлогом, что умственная работа поглощает человека целиком и требует большого спокойствия.

В начале второй недели Жанлен сообщил Этьену, что жандармы предполагают, будто он скрылся в Бельгию; тогда Этьен с наступлением ночи решил выйти из своего убежища. Ему хотелось уяснить положение дела и решить: упорствовать дальше или нет. Лично он считал игру проигранной; он не был уверен в результатах даже еще до забастовки, он просто уступил событиям, а теперь, после опьянения бунтарством, вернулся к прежним сомнениям, отчаявшись в том, что Компания пойдет на уступки. Но он еще не признавался в этом даже самому себе: тоска начинала мучить его, лишь только он вспоминал о тех бедствиях, которые повлечет за собой поражение, о той тяжелой ответственности, которая падет на него за все несчастья. Окончание забастовки — не означало ли это для него конец его роли, удар самолюбию, возвращение к грубому быту шахты и к отвратительной жизни в поселке? И совершенно честно, без лживого, низкого расчета он силился вновь обрести утраченную веру, старался доказать себе, что сопротивление еще возможно, что капитал не устоит перед героическим самопожертвованием труда и в конце концов рухнет.

В самом деле, разорение отзывалось долгим гулом по всей округе. Ночью, когда Этьен, словно волк, вышедший из своего логова, бродил по деревне, погруженной во мрак, ему казалось, что он слышит по всей равнине стоны разоренных. Проходя по дороге, он видел по обе ее стороны лишь закрытые, остановившиеся заводы; строения гнили под свинцовым небом. Сильнее всего пострадали сахарные заводы: завод Отона и завод Фовелля сначала сократили число своих рабочих, а затем закрылись один за другим. На мукомольных мельницах последний жернов остановился во вторую субботу текущего месяца, а завод Блеза, вырабатывавший канаты для копей, был окончательно разорен бездействием. В окрестностях Маршьенна положение тоже становилось с каждым днем все хуже и хуже: на стекольном заводе Гажбуа были погашены все огни, в машиностроительных мастерских Сонневилля шли непрерывные сокращения рабочих, на чугунолитейном заводе из трех доменных печей горела всего лишь одна, на горизонте не светилось ни одной батареи коксовых печей. Забастовка углекопов в Монсу, вызванная промышленным кризисом, который особенно обострился за последние два года, еще более ухудшила положение дел и только ускорила крах. К прежним причинам бедствия — прекращению заказов из Америки, замораживанию капитала вследствие перепроизводства — присоединился теперь непредвиденный недостаток угля для тех немногих паровых котлов, которые еще продолжали работать; здесь-то и была настоящая агония: машинам не хватало хлеба; шахты не поставляли его более. Напуганная общим неблагополучием, Компания, сокращая добычу угля и обрекая на голод своих углекопов, роковым образом оказалась с конца декабря без куска угля, склады были пусты. Все остановилось, бич ударял на далекое пространство, одна беда влекла за собой другую: промышленные предприятия рушились, давя друг друга, целый ряд катастроф следовал с такой быстротой, что это не могло не отозваться на соседних городах — Лилле, Дуэ, Валансьенне; там бегство банкиров влекло за собой разорение многих и многих семей.

Часто Этьен останавливался на повороте дороги, и ему казалось, будто он слышит, как в ледяном мраке рушатся обломки. Он полной грудью вдыхал ночной воздух, им овладевала радость при виде разрушения; он лелеял надежду, что наступит день, и солнце взойдет над развалинами старого мира; тогда не будет больше богатых, коса пройдет по поверхности земли, и все станут равны. Но среди всеобщей гибели его главным образам интересовала судьба копей, принадлежащих Компании. — Он снова пускался в путь, обходя одну шахту за другой, и радовался, когда находил какие-нибудь новые повреждения. По мере того как шахты пустели, обвалы продолжались с удвоенной силой. Над северной галереей в Миру почва осела до такой степени, что дорога в Жуазель провалилась на расстоянии ста метров, как при землетрясении. Компания же, встревоженная шумом, поднявшимся по поводу всех этих происшествий, не торгуясь, заплатила землевладельцам за погибшие поля. В Кручине и Мадлене очень рыхлые горные породы обрушивались все более и более. Шел слух о том, что в Победе засыпало двух штейгеров; шахту Фетри-Кантель затопило водой; следовало заново крепить галереи в Сен-Тома на протяжении целого километра, так как обветшалые крепления всюду ломались. Таким образом, убытки непомерно росли с каждым часом; это была открытая брешь в дивиденде акционеров, быстрое разрушение копей; в конечном счете оно должно было поглотить знаменитые акции Монсу, которые возросли за столетие во сто крат.

Эта вереница бедствий воскресила надежду в сердце Этьена, он начал верить, что сопротивление, продолжающееся третий месяц, убьет наконец это чудовище, это довольное и пресыщенное животное, таящееся, словно идол, в глубине своего неведомого святилища. Он знал, что беспорядки в Монсу вызвали сильное оживление в парижской прессе. Жестокая полемика разгорелась между официозными и оппозиционными газетами, печатались устрашающие сообщения, которые были главным образом обращены против Интернационала; последний начал внушать правительству серьезные опасения, хотя вначале само правительство шло ему навстречу. Правление Компании не решалось дольше прикидываться глухим; двое из членов Правления соблаговолили наконец приехать для производства расследования. Но они делали это как будто с сожалением, не заботились, казалось, о развязке и вообще не проявили к делу ни малейшего интереса; через три дня они уехали обратно, объявив, что дела идут как нельзя лучше. Между тем Этьену со стороны подтвердили, что эти господа во время своего пребывания беспрерывно заседали и проявляли лихорадочную деятельность, погрузившись в дела, о которых никто из них не проронил ни полслова. Он обвинял их в том, что доверие их было только личиной, и пришел к убеждению, что их отъезд — не что иное, как безумное бегство; теперь, когда эти страшные люди все выпустили из своих рук, он был уверен в победе.

Но на следующую ночь Этьен снова впал в отчаяние. У Компании был слишком крепкий хребет, его не так легко сломать: она могла терять миллионы с тем, чтобы впоследствии с лихвой вернуть их за счет рабочих, урезав их заработок. В эту ночь, дойдя до Жан-Барта, он узнал истину: один надзиратель сообщил ему, что Вандамскую шахту, по слухам, уступают Монсу. Говорили, будто Денелены впали в страшную нищету, нищету богатых, что отец заболел от сознания собственного бессилия и постарел от денежных забот; дочери ведут борьбу с поставщиками, стараясь спасти свои последние рубашки. В голодающих поселках страдали меньше, нежели в этом буржуазном доме, где всеми силами скрывали от посторонних, что в доме за столом пьют одну воду. В Жан-Барте работы не возобновились, в Гастон-Мари надо было поставить новый насос; к тому же, несмотря на все принятые меры, начиналось затопление, вызвавшее огромные издержки. Денелен решился наконец попросить взаймы у Грегуаров сто тысяч франков; отказ, — которого Денелен, впрочем, ожидал, — был для него окончательным ударом. Грегуары отказали ему только из сочувствия к нему же, чтобы удержать его от непосильной борьбы, и посоветовали продать шахту. Он все еще ожесточенно упорствовал. Ему приходилось расплачиваться за убытки от забастовки, и это приводило его в ярость; он надеялся, что умрет раньше от апоплексического удара. Но что делать? Пришлось начать переговоры о продаже. Денелену всячески досаждали, совершенно обесценивали превосходную, заново отремонтированную и отделанную шахту, эксплуатация которой задерживалась только из-за отсутствия денег. Еще хорошо, если ему удастся кое-как удовлетворить кредиторов. В течение двух дней он сражался с членами Правления, приехавшими в Монсу; он приходил в бешенство от того, что они так спокойно пользовались его затруднительным положением, и своим зычным голосом кричал им: «Ни за что!» Дело пока не двигалось с места; они вернулись в Париж и спокойно выжидали его агонии, Этьен чутьем угадал, что несчастья оказываются кому-то выгодными, и вновь впал в отчаяние перед непобедимым могуществом крупных капиталов, столь сильных в борьбе, что они среди всеобщей разрухи продолжают расти, пожирая трупы слабых, которые гибнут у них под ногами.

К счастью, на другой день Жанлен принес ему добрую весть. Крепления шахты Воре грозили совсем рухнуть; вода просачивалась отовсюду; для ремонта ее надо было спешно поставить целую артель плотников.

Пока Этьен избегал Воре: его тревожил черный силуэт часового на отвале, откуда можно было обозреть всю равнину. Избежать его было нельзя; он царил надо всем, он был подобен полковому знамени, реющему в воздухе. Около трех часов утра небо потемнело, и Этьен отправился на шахту; там товарищи сообщили ему, в каком плохом состоянии находится обшивка: по их мнению, придется переделывать всю ее заново, а это приостановит работу месяца на три. Этьен долго еще бродил, прислушиваясь, как плотники стучали в шахте молотками. Звуки эти наполняли его сердце радостью: рану приходилось лечить.

Возвращаясь обратно утром чуть свет, он вновь увидел на отвале часового. На этот раз солдат, наверное, его заметил. Этьен продолжал идти, думая о солдатах, взятых из народа, которых вооружают против народа же. Как легко было бы достигнуть победы, если бы армия сразу стала на сторону революции! Для этого достаточно, чтобы рабочие и крестьяне, находящиеся в казармах, помнили о своем происхождении. То была величайшая опасность, великий ужас: дрожь охватывала буржуазию, когда она думала о возможном разложении в войсках. Не пройдет и двух часов, как она будет сметена, истреблена со всеми радостями и мерзостями своей неправедной жизни. Уже поговаривали о том, что целые полки заражены идеями социализма. Правда ли это? Наступит ли наконец время справедливости в ответ на патроны, розданные буржуазией? И в душе молодого человека уже рождалась новая надежда: полк, охраняющий шахты, перейдет на сторону бастующих, расстреляет всю Компанию в полном составе и передаст копи в руки углекопов.

Тут только Этьен заметил, что взбирается на отвал. Голова его гудела от дум. Почему бы ему не заговорить с солдатом? Он узнает его мысли. Он продолжал приближаться с равнодушным видом, как бы разыскивая на свалке старые обрубки на дрова.

Часовой стоял неподвижно.

— Здорово, товарищ! Вот собачья погода! — заговорил наконец Этьен. — Пожалуй, скоро и снег пойдет.

Солдатик был щуплый, белобрысый, с добродушным бледным лицом, весь в веснушках. Одетый в шинель, он был неловок, как всякий новобранец.

— Так точно, все может быть, — пробормотал он.

И, подняв голубые глаза, он посмотрел на белесое небо, на дымную зарю, на свинцовую утреннюю муть, висевшую над далью равнины.

— Что за дурачье! Заставляют человека тут торчать, когда холод до костей пробирает! — продолжал Этьен. — Точно ждут врагов!.. Здесь всегда такой ветер!

Солдатик дрожал, но не жаловался.

Неподалеку находилась, правда, землянка, в которой дед Бессмертный укрывался в ночную непогоду; но приказ был дан оставаться наверху отвала, и солдат стоял неподвижно, хотя руки у него до того закоченели, что он даже не чувствовал ружья. Он был одним из шестидесяти постовых, охранявших Воре, и так как этот жестокий караул приходилось нести часто, то он уже однажды чуть не отморозил себе ноги. Но служба требовала этого, и он покорялся, отупев от слепого подчинения; на вопросы Этьена он бормотал что-то невнятное, как ребенок, которого клонит ко сну.

Целые четверть часа Этьен тщетно пытался навести его на разговор о политике. Солдат отвечал: «так точно», «никак нет», но видно было, что он ничего не понимает, товарищи говорили, что капитан у них республиканец; сам он в этом ничего не смыслит, ему все равно. Скомандуют: «Стрелять!» — будет стрелять, а то накажут.

Рабочий слушал, и в нем накипала ненависть — ненависть народа к армии, к своим же братьям, которым подменили сердце, напялив на них красные штаны.

— А как вас зовут?

— Жюль.

— Откуда вы?

— Оттуда, из Плогофа.

Он указал рукою куда-то вдаль. Он знал только, что это в Бретани, больше ничего. Его бледное, невзрачное лицо оживилось, он приободрился и стал смеяться.

— У меня там мать и сестра. Небось, ждут не дождутся меня. Эх, да только долго еще… Когда я уезжал, они обе провожали меня до самого Пон-л'Аббе. Мы взяли лошадь у Лепальмеков, она чуть не поломала себе ноги на косогоре возле Одьерна. Свояк Шарль поджидал нас и приготовил горячую колбасу, но бабы так шибко плакали, что кусок в горло не лез. О господи, господи! И далеко же наши места!

На глазах у него показались слезы, но он продолжал смеяться. Плогофские пустоши, дикий мыс Раз, где вечно бушуют бури, представлялись ему залитыми солнцем, розовыми от цветущего вереска.

— Как вы думаете, — спросил он, — отпустят меня через два года на побывку, на месяц, если у меня не будет взысканий?

Тогда Этьен заговорил о Провансе, откуда его увезли ребенком. Наступал день. С мутного, сизого неба хлопьями начал падать снег. Вдруг Этьен заметил Жанлена, пробиравшегося в кустарнике, и сразу встревожился; мальчишка был изумлен, увидав его наверху; он знаками подзывал Этьена. Что он, в самом деле, задумал брататься с солдатами, что ли? На это понадобятся годы и годы. Неудавшаяся попытка приводила Этьена в отчаяние, как будто он мог рассчитывать на успех. Но внезапно он понял, что хочет сказать ему Жанлен: сейчас будет сменяться караул. И Этьен отошел; он спешил скрыться в свое рекийярское убежище. Сердце его сжалось при мысли, что все потеряно. Мальчик вприпрыжку бежал возле него и ругал этого негодного вояку, — наверно, вызвал караул, чтобы в них стрелять.

А Жюль все стоял неподвижно наверху отвала, устремив взгляд на падающий снег. Приближался сержант со сменой. Раздался обычный оклик:

— Кто идет?.. Пароль!

Послышались тяжелые шаги уходящих, они раздавались, словно в покоренной стране. День наступал, но жизнь в рабочих поселках не начиналась; озлобленные углекопы, придавленные сапогом военщины, упорно молчали.

* * *

II

Уже два дня шел снег; он перестал только на третье утро. Сильная стужа сковала необозримую гладь; весь этот темный край, с черными дорогами, домами и деревьями, покрытыми угольной пылью, стал белым, необычайно белым, и казался бесконечным. Занесенный снегом поселок Двухсот Сорока словно исчез. Не дымилось ни одной трубы, не нагревались толстые черепицы домов, холодных, как придорожные камни. Поселок был похож на белую каменоломню; на фоне снеговой равнины он казался вымершей деревней, покрытой белым саваном. И только проходившие по улицам патрули оставляли на снегу грязные следы.

Накануне Маэ сожгли последний уголь; сейчас, в эту страшную погоду, когда даже воробьи не могли найти себе ни былинки, и думать нечего было о том, чтобы идти на отвал за кусками угля. Альзира, упорно продолжившая рыться руками в снегу, разыскивая уголь, заболела и теперь была при смерти. Мать завернула ее в лохмотья старого одеяла и ждала доктора Вандерхагена; она бегала к нему уже два раза, но не заставала дома; прислуга обещала, однако, что господин доктор непременно зайдет в поселок еще до сумерек. Мать дожидалась его, стоя у оюна; маленькая больная захотела встать и дрожала от озноба, сидя на стуле возле остывшей печи и воображая, что тут все-таки теплее. Напротив нее дремал дед Бессмертный; ноги у него опять болели. Ни Ленора, ни Анри не возвращались домой; они вместе с Жанленом бродили по дорогами просили милостыню. Один Маэ прохаживался взад и вперед по опустевшей комнате, всякий раз ударяясь о стену, словно отупевший зверь, который уже не узнает своей клетки. Керосин весь вышел; но снег сверкал такой белизной, что освещал комнату своим отблеском, несмотря на наступившую темноту.

Послышался стук сабо, и через минуту жена Левака порывисто распахнула дверь; еще на пороге она вне себя от гнева закричала жене Маэ:

— Так, значит, это ты говоришь, будто я брала со своего жильца двадцать су за то, чтобы с ним спать!

Та пожала плечами.

— Отстань, ничего я не говорила… Прежде всего, кто тебе об этом рассказал?

— Мне говорили, что это сказала ты, а кто говорил — не твое дело… Ты даже уверяла, будто хорошо слышала за перегородкой, как мы проделывали всякие мерзости, и что у нас накопилось много грязи, потому что я вечно валяюсь… А ну, повтори, повтори, что ты этого не говорила, ну-ка!

Из-за непрестанной болтовни женщин каждый день вспыхивали перебранки, особенно среди семей, живших бок о бок; ссоры и примирения происходили чуть не ежечасно. Но никогда еще злобное раздражение не достигало такой силы. С начала забастовки голод усугублял обиды, люди ощущали потребность во взаимных столкновениях. Объяснение между двумя кумушками кончалось дракой мужей.

Левак подоспел вовремя; он тащил за собой Бутлу.

— Вот он, куманек, пусть порасскажет, платил ли он моей жене двадцать су, чтобы спать с ней.

Жилец, смущенно ухмыляясь в бороду, упирался и, заикаясь, повторял:

— Нет, этого… нет, никогда, ничего подобного!

Левак сразу встал в угрожающую позу и поднес кулак к самому носу Маэ.

— Знаешь, я этого дела не оставлю! Твоей бабе надо все ребра переломать… Значит, да веришь тому, что она сказала?

— Ох ты, дьявол! — воскликнул Маэ, угнетение которого перешло в ярость. — Это еще что за сплетни? Мало вам несчастий? Убирайся к чертям, или я тебя изобью!.. Прежде всего, кто распустил слух, будто это говорила моя жена?

— Кто? — Пьерронша, вот кто.

Маэ разразилась злобным смехом; обратясь к жене Левака, она сказала:

— Ах, так это Пьерронша!.. Ладно! Я могу сказать тебе, что она мне говорила. Да! Она мне говорила, будто ты спишь с обоими своими сразу, одного кладешь под себя, а другого на себя!

После этого уже ишак нельзя было столковаться. Все точно взбесились. Леваки в ответ выложили Маэ все, что жена Пьеррона говорила на их счет: и Катрину-то они продали, и все, вплоть до малышей, заразились дурной болезнью, которую занес им Этьен из «Вулкана».

— Так она и сказала, так она и сказала? — рычал Маэ. — Ладно! Я сам туда пойду, и если только она сознается, что болтала, я ей съезжу по харе.

Он бросился на улицу; Леваки за ним в качестве свидетелей. Бутлу, питавший отвращение к ссорам, украдкой вышел. Распаленная объяснениями, Маэ тоже хотела было выйти, но ее удержал стон Альзиры. Она натянула одеяло на дрожащее тельце девочки и снова стала у окна, глядя вдаль.

А доктор все не приходил!

У двери Пьерронов Маэ и Леваки встретили Лидию, которая топталась в снегу. Дом был заперт; сквозь щель ставни виднелась полоска света. Сначала девочка смущенно отвечала на расспросы: нет, отца дома нет, он пошел в прачечную навстречу старухе Прожженной помочь ей довести узел с бельем. Тут она запнулась и не хотела говорить, чем занята ее мать. Наконец она, злорадно улыбаясь, выболтала все: мать выставила ее за дверь, потому что у нее г-н Дансарт и Лидия мешает им разговаривать. Дансарт с самого утра разгуливал по поселку в сопровождении двух жандармов; он вербовал рабочих, оказывал давление на более слабых и повсюду возвещал, что, если к понедельнику углекопы не выйдут на работу в Воре, Компания наймет бельгийцев. А с наступлением темноты, увидав, что жена Пьеррона одна, Дансарт отослал жандармов; сам же отправился к ней выпить стаканчик можжевеловой водки, сидя у жаркого камина.

— Шш! Тише, надо на них поглядеть, — прошептал Левак, похотливо посмеиваясь. — Мы тут же и объяснимся… Пошла вон, негодница!

Лидия отошла на несколько шагов, а Лезак приник к щели в ставне. Смех душил его, он изогнулся и весь трясся. В свою очередь, заглянула и жена Левака; но она, корчась, словно от боли в животе, заявила, что ей противно, Маэ оттолкнул ее и хотел тоже посмотреть: он нашел, что такое зрелище дорого стоит. И они снова по очереди принялись глядеть в щелку, как на представление. Комната, где все так и блестело чистотой, освещалась ярким пламенем камина; на столе стояли печенье, бутылки и стаканы — словом, было настоящее пиршество. А то, что они увидали внутри, привело мужчин в сильнейшее возбуждение; в другое время они потешались бы над этим с полгода. Забавно было смотреть, как она лежит, задрав юбки, а он с нею возится. Черт возьми! Разве это не свинство — устраивать себе такую забаву в теплой комнате, предварительно подкрепившись, в то время как у товарищей нет ни корки хлеба, ни крупицы угля?

— А вот и папа! — воскликнула Лидия, удирая.

Пьеррон спокойно возвращался из прачечной с узлом белья на плече. Маэ тотчас приступил к нему с допросом:

— Послушай, мне передавали, что твоя жена говорит, будто я продал Катрину и будто у нас в доме все заразились дурной болезнью… Ну, а скажи-ка ты, сколько платит твоей жене господин, который ее сейчас мнет?Пьеррон остановился как вкопанный, ничего не понимая. Тем временем жена Пьеррона, перепуганная доносившимися криками, приотворила дверь, чтобы узнать, в чем дело. Она стояла вся красная, с расстегнутым лифом; юбка на ней все еще была задрана и заткнута за пояс; в глубине комнаты Дансарт поспешно надевал штаны. Главный штейгер обратился в бегство, опасаясь, как бы история не дошла до директора. Поднялся страшный скандал, послышались хохот, гиканье и брань.

— Ты всегда рассказываешь про других, что они живут в грязи! — кричала Левак, обращаясь к жене Пьеррона. — Не удивительно, что ты чистенькая, — ведь ты путаешься с начальством.

— Хороша, нечего сказать! — подхватил Левак. — И эта шлюха еще смеет говорить, будто моя жена живет и со мной и с жильцом, будто она кладет одного под себя, а другого на себя… Да, да, мне передавали, что ты это сказала.

Но Пьерронша успокоилась и смело давала отпор ругательствам; она с презрением относилась ко всем, хорошо зная, что она красивее и богаче всех в поселке.

— Что хотела, то и сказала… Оставьте меня в покое! Какое вам дело до меня, завистники вы этакие!.. Вас зло берет, что мы кладем деньги в сберегательную кассу! Убирайтесь, убирайтесь. Можете говорить, что вам угодно. Мой муж прекрасно знает, по какому делу у нас был господин Дансарт.

Пьеррон и в самом деле стал возмущаться и защищать жену. Ссора приняла другой оборот: его называли продажным, шпиком, цепным псом при Компании, обвиняли в том, что он, запершись у себя, обжирается лакомыми кусками, которыми начальство платит ему за его предательство. Пьеррон возражал и говорил, будто Маэ подсунул ему под порог подметное письмо, где были изображены скрещенные мертвые кости с кинжалом наверху. И, как всегда, ссора, начатая женщинами, закончилась дракой между мужьями: голод приводил в исступление даже самых незлобивых. Маэ и Левак с кулаками набросились на Пьеррона; пришлось их разнимать.

Когда старуха Прожженная вернулась из прачечной, она увидела, что у ее зятя кровь так и хлещет из носа. Узнав, в чем дело, она только сказала:

— Эта свинья меня позорит.

Улица опустела; на белом снегу не было видно ни единой тени; поселок опять погрузился в мертвенную тишь, изнывая от голода и холода.

— А доктор? — спросил Маэ, запирая за собой дверь.

— Не приходил, — ответила жена, все еще стоя у окошка.

— Дети вернулись?

— Нет, не вернулись.

Маэ снова стал ходить, тяжело ступая, из угла в угол, словно загнанный бык. Дед Бессмертный, так и застывший на стуле, даже не поднял головы. Альзира тоже ничего не говорила и только старалась не дрожать, чтобы не огорчать родных. Несмотря на то, что девочка терпеливо переносила страдания, она по временам так сильно вздрагивала, что ее тощее горбатое тельце вздымалось под одеялом; большие, широко раскрытые глаза смотрели в потолок, на котором лежал слабый отсвет белоснежных садов, освещая комнату, словно сияние луны.

Пришли последние времена, — дом опустел, все шло к окончательной развязке. Холст с матрацев отправился к старьевщику вслед за волосом, которым они были набиты; затем наступил черед простынь, белья — словом, всего, что можно было продать. Однажды вечером продали за два су носовой платок деда. В нищей семье горько оплакивали каждую вещь, с которой приходилось расставаться; и мать до сих пор со слезами вспоминала, как она однажды унесла обернутую юбкой розовую картонную коробочку, давнишний подарок мужа; она сокрушалась об этой коробочке, словно о ребенке, которого пришлось подкинуть. Маэ продали все дочиста; оставалась разве только собственная шкура, да и та была так потрепана, так ободрана, что за нее никто не дал бы и гроша. Они даже не пытались найти какой-нибудь выход; они знали, что больше нет ничего, наступил конец; им не на что больше рассчитывать, в доме не будет ни свечи, ни угля, ни картошки. Они ждали смерти и жалели только детей; их огорчала ненужная жестокость: зачем было доводить ребенка до такой болезни, раз ему все равно суждено погибнуть.

— Наконец-то, — проговорила Маэ.

Мимо окна прошла черная тень. Дверь отворилась. Но это был вовсе не доктор Вандерхаген; они узнали нового священника, аббата Ранвье. Он, видимо, не удивился, попав в этот мертвый дом без света, без огня, без хлеба; он уже успел побывать в трех соседних квартирах. Аббат переходил из дома в дом, набирая добровольцев, подобно Дансарту с его жандармами; войдя в комнату, он сейчас же заговорил лихорадочным, голосом фанатика:

— Отчего вы не пришли к обедне, чада мои? Вы нехорошо поступаете; только одна церковь и может вас спасти… Обещайте же, что вы придете в следующее воскресенье.

Маэ посмотрел на него и, не сказав ни слова, снова принялся мерить комнату тяжелыми шагами. За него ответила жена:

— А зачем ходить в церковь, господин аббат? Разве господь не издевается над нами? Поглядите, чем виновата моя малютка, которую так и трясет озноб? Мало у нас и без того горя? Так нет, случилось, что она захворала, да еще в такое время, когда я даже не могу дать ей выпить чего-нибудь горячего.

Тогда священник, стоя, произнес целую проповедь. Он воспользовался для своей речи забастовкой, этим ужасным бедствием, главной причиной которого был отчаянный голод; он говорил с пылом миссионера, проповедующего дикарям во славу своей религии. Он говорил, что церковь стоит за бедных и что настанет день, когда восторжествует справедливость и божий гнев поразит беззаконие богатых. И день этот скоро воссияет, потому что богатые возомнили себя равными богу; они нечестиво захватили власть и желают править без божьей помощи. Но если рабочие хотят добиться справедливого раздела земных благ, они должны сейчас же ввериться священникам, подобно тому, как после смерти Христа нищие и смиренные объединились вокруг апостолов. Какую силу имел бы папа, какою ратью располагало бы духовенство, если бы ему были подчинены несметные толпы тружеников! Мир в одну неделю очистился бы от злодеев, недостойные властители были бы изгнаны, и наконец наступило бы истинное царствие божие; всякий получал бы вознаграждение по своим заслугам, закон труда утвердил бы всемирное счастье.

Маэ слушала его, и ей казалось, что это говорит Этьен, который осенними вечерами возвещал скорый конец всем бедствиям. Только она всегда с недоверием относилась к сутанам.

— Все, что вы нам рассказываете, очень хорошо, господин аббат, — проговорила она, — но это, верно, оттого, что вы не в ладах с буржуа… Все наши прежние священники обедали у директора и грозили нам адом, когда мы просили хлеба.

Аббат заговорил снова, на этот раз о прискорбных разногласиях между церковью и народом. Теперь он нападал в туманных выражениях на городских священников, на епископов, на высшее духовенство, пресыщенное наслаждениями, обуреваемое жаждой власти, заключавшее сделку с либеральной буржуазией, не видя в безумном ослеплении, что именно она, эта буржуазия, лишает его власти над миром. Освобождение придет от сельских пастырей, все поднимутся и с помощью бедняков восстановят царство Христово. Аббату казалось, что он уже стоит во главе их в качестве предводителя-революционера от евангелия; и его костлявое тело выпрямилось, а глаза загорелись таким пламенем, что, казалось, осветили темную комнату. Горячая проповедь совершенно увлекла его; он стал говорить так туманно, что бедные слушатели давно перестали его понимать.

— Не к чему тратить столько слов, — проворчал вдруг Маэ, — вы бы лучше принесли нам для начала хлеба.

— Приходите в воскресенье к обедне, — воскликнул священник, — господь обо всем позаботится!

Аббат ушел и направился к Левакам, обращать и их. Оя до такой степени был проникнут высокой мыслью о конечном торжестве церкви и с таким презрением относился к действительности, что обходил дома голодающей паствы с пустыми руками, ничего не прося для себя, сам нищий, видя в страдании орудие спасения.

Маэ продолжал ходить; шаги его гулко раздавались по каменному полу комнаты. Послышалось как бы скрипение ржавого блока: это дед Бессмертный сплюнул в остывший камин. Затем шаги возобновились. Измученная лихорадкой Альзира задремала и стала вполголоса бредить; она смеялась, думая, что сейчас лето и что она играет на солнце.

— Горькая наша доля! — проговорила Маэ, приложив руку к щеке девочки. — Теперь она вся горит… Я уже больше и не жду эту свинью. Разбойники, они, верно, запретили ему ходить к нам!

Она говорила о докторе и о Правлении. Тем не менее у нее вырвался радостный крик, когда она увидела, что дверь снова отворилась. Но руки ее тотчас упали; она стояла выпрямившись, лицо ее омрачилось.

— Добрый вечер, — вполголоса сказал Этьен, тщательно притворив за собою дверь.

Он часто приходил к ним темными вечерами. Маэ на другой же день узнали, где он скрывается, но они хранили тайну; никто в поселке не знал в точности, что сталось с молодым человеком. Вокруг него создалась целая легенда. В него продолжали верить, о нем ходили таинственные слухи: он скоро явится с целой армией, с сундуками, полными золота. Это было все то же пламенное ожидание чуда, осуществление идеала, внезапное наступление царства справедливости, которое он им обещал. Одни говорили, будто видали, как он ехал в коляске по дороге в Маршьенн вместе с какими-то тремя господами; другие утверждали, что он на два дня уехал в Англию, Но с течением времени явились сомнения, и шутники уверяли, что он просто прячется в погребе, где его греет Мукетта, — о связи Этьена узнали, и это ему повредило в глазах углекопов. Несмотря на всю его популярность, уже нарастало нерасположение к нему — глухое недовольство побежденных, охваченных отчаянием; число их неуклонно умножалось.

— Собачья погода, — прибавил он. — А у вас ничего нового, все хуже да хуже?.. Мне говорили, будто Негрель отправился в Бельгию нанимать рабочих. Черт возьми! Если это правда, мы погибли!

Этьен вздрогнул, войдя в эту холодную, темную комнату; глаза его должны были вначале привыкнуть к мраку, чтобы разглядеть несчастных, о присутствии которых он только догадывался, смутно различая их в темноте. Он испытывал отвращение, неловкость рабочего, оторванного от своего класса, человека более утонченного благодаря образованию, снедаемого честолюбием. Какая нищета, какой воздух! Люди спят вповалку! У него перехватило дыхание от жалости. Зрелище этого умирания до такой степени поразило его, что он хотел посоветовать им покориться и стал подыскивать подходящие слова. Но Маэ остановился перед ним и гневно крикнул:

— Бельгийцев! Они не посмеют этого сделать, сволочи!.. Пусть только попробуют нанять бельгийцев, мы тогда разрушим шахты!

Этьен смущенно стал объяснять, что им и двинуться нельзя, потому что солдаты, охраняющие шахты, будут защищать бельгийских рабочих. Маэ сжимал кулаки; его больше всего и бесило, что здесь торчали эти проклятые штыки. Значит, углекопы больше уже не хозяева у себя? С ними обращаются как с каторжниками, выгоняют на работу винтовкой! Маэ любил свою шахту, ему было тяжело, что он уже целых два месяца не спускался в нее. Поэтому-то он и возмущался при одной мысли о подобном оскорблении, о том, что туда впустят каких-то пришельцев. Затем он вспомнил, что ему уже вернули расчетную книжку, и у него сжалось сердце.

— Я и сам не знаю, чего я так сержусь, — пробормотал он. — Ведь я уже не состою больше в их заведении. Когда они выгонят меня отсюда, мне останется только околеть на большой дороге.

— Брось! — сказал Этьен. — Если ты захочешь, они возьмут тебя завтра же. Хороших работников не увольняют.

Он запнулся и с удивлением стал прислушиваться к тому, как Альзира тихо смеялась в лихорадочном бреду. До сих пор он различал только неподвижную фигуру деда Бессмертного, и веселый голос больного ребенка его испугал. Раз уже дошло до того, что умирают дети, — чаша переполнена. Он собрался с силами и проговорил дрожащим голосом:

— Послушай, так дальше продолжаться не может, мы погибнем… надо сдаваться.

Маэ, неподвижная и молчаливая до сих пор, вдруг вспыхнула и крикнула Этьену прямо в лицо, обращаясь к нему на «ты» и бранясь, как мужчина:

— Что такое ты говоришь?.. И это говоришь ты, черт тебя возьми!

Он хотел возразить ей, но она не дала ему сказать ни слова.

— Не повторяй этого, черт возьми! Да, даром, что я женщина, а надаю тебе пощечин… Значит, мы умирали с голоду целых два месяца, я продала свое имущество, мои дети заболели — и все для того, чтобы снова начались несправедливости?.. Да когда я только подумаю об этом, кровь стынет у меня в жилах! Нет, нет! Теперь я все сожгу, все уничтожу, но не сдамся!

Широким угрожающим жестом она указала в темноте на Маэ.

— Слушай, если мой муж вернется в шахту, я буду ждать его на дороге, плюну ему в лицо и обзову подлецом!

Этьен не видел ее, но он ощущал ее горячее дыхание, словно оно вырывалось из пасти зверя; и он невольно отступил, пораженный такой вспышкой, чувствуя, что это дело его рук. Маэ до такой степени изменилась, что Этьен просто не узнавал ее; раньше она была всегда такая рассудительная, упрекала его в жестокости, говорила, что не следует желать никому смерти; сейчас же она не слушает доводов рассудка и готова уничтожить все и всех. Теперь уже не Этьен, а она говорит о политике, хочет одним ударом смести всех буржуа, требует Республики и гильотины, чтобы освободить землю от этих богатых грабителей, которые нажились на труде бедняков.

— Да я своими руками растерзала бы их! Будет с нас! Теперь настал наш черед, ты сам это говорил… Когда я подумаю, что отец, дед, прадед еще до нас переносили все то, что мы терпим теперь, и что наши сыновья и внуки будут точно так же страдать, — я схожу с ума, я возьмусь за нож… Мы почти ничего не сделали тогда. Мы должны были к черту снести Монсу, не оставив камня на камне. А знаешь ли? Я теперь только об одном жалею: что не позволила старику задушить девицу из Пиолены… Ведь это они заставляют моих детей умирать с голоду.

Слова ее раздавались во мраке, словно удары топора. Горизонт сомкнулся и более не раскрывался; в больной мятежной голове идеал, ставший несбыточным, превратился в отраву.

— Вы плохо поняли меня, — сказал наконец Этьен: он уже бил отбой. — Надо бы прийти к соглашению с Компанией; я знаю, что шахты сильно пострадали, и, без сомнения, Компания пойдет на уступки.

— Нет, ни шагу назад! — взвыла она.

Тут вернулись Ленора и Анри; оба пришли с пустыми руками. Правда, какой-то господин дал им два су; но так как сестра всю дорогу награждала маленького брата пинками, деньги в конце концов упали в снег; они искали их вместе с Жанленом, но так и не нашли.

— А где же Жанлен?

— Он убежал, мама, он сказал, что у него дела.

Этьен слушал, и на сердце у него было тяжко. Когда-то она грозила убить их, если они протянут руку за подаянием. Теперь она сама посылала их на улицу; мало того, она говорила, что все они, все десять тысяч углекопов Монсу, с посохом и сумой пойдут по миру, как нищие, обходя несчастный край.

В темной комнате стало еще тоскливее. Ребятишки вернулись голодные, они хотели есть и удивлялись, почему не дают ужинать. Они хныкали, бродили по комнате и в конце концов отдавили ноги своей умирающей сестре, та застонала. Вне себя мать принялась колотить их в потемках по чему попало. А когда они еще громче разревелись, прося хлеба, она залилась слезами, опустилась на пол и обняла их и маленькую больную, всех вместе. Она долго плакала, потом смягчилась и, подавленная, повторяла раз двадцать все те же слова, призывая смерть:

— Господи, отчего ты нас не призовешь к себе? Господи, сжалься над нами, возьми же нас!

Дед оставался неподвижным, как старое коренастое дерево, выросшее под дождем и ветром, а отец, не поворачивая головы, ходил от камина к буфету.

Дверь отворилась, и на этот раз вошел доктор Вандерхаген.

— Черт возьми, — сказал он, — от свечи, я думаю, вы не ослепнете… Живее, я тороплюсь.

Он был завален работой и, по обыкновению, ворчал. К счастью, у него оказались спички. Маэ зажег шесть спичек одну за другой и держал их, чтобы доктор мог осмотреть больную. Ее развернули, без одеяла она вся дрожала; в мерцающем свете девочка казалась чахлой птицей, которая замерзает в снегу; она до того похудела, что выделялся один ее горб. Однако она улыбалась блуждающей предсмертной улыбкой, широко раскрыв глаза, а исхудавшими руками хваталась за впалую грудь. Когда мать, задыхаясь, спрашивала, справедливо ли, чтобы эта девочка, только одна и помогавшая ей по хозяйству, такая умненькая и кроткая, умерла раньше ее, доктор рассердился:

— Перестаньте! Она кончается… Твоя злополучная девчонка умерла с голоду. Впрочем, она не единственная, я видел тут рядом еще такую же… Все вы зовете меня, а я тут ровно ничего не могу поделать. Нужно мясо, чтобы поставить вас на ноги.

Маэ обжег пальцы и выронил спичку. Сумрак окутал маленький, еще теплый труп. Доктор торопливо ушел. В темной комнате слышались лишь рыдания матери; она без конца призывала смерть. Этьен слышал только эту непрестанную горькую жалобу:

— Господи, боже мой, теперь мой черед, возьми меня!.. Господи, возьми моего мужа, возьми всех, сжалься над нами, возьми же нас наконец!

* * *

III

В то воскресенье, часов в восемь вечера, в зале «Авантажа» оставался один Суварин, — он сидел на своем обычном месте, прислонившись головой к стене. Ни у одного из углекопов не было и двух су на кружку пива, никогда еще торговля не шла так плохо. Г-жа Раснер, сидя неподвижно за прилавком, угрюмо молчала; Раснер, стоя перед чугунным камином, рассеянно следил за красноватым дымом от тлеющих углей.

В жарко натопленной комнате было совсем тихо; вдруг раздались три коротких сухих стука в оконное стекло. Суварин обернулся, встал — то был условный знак: так Этьен не раз уже вызывал его, когда видел в окно, что Суварин сидит за пустым столом и курит папиросу. Но прежде нежели машинист успел дойти до двери, Раснер уже распахнул ее; узнав человека, который стоял на улице в полосе света, падавшего из окна, он сказал, обращаясь к нему:

— Ты боишься, что я тебя выдам? Вам лучше разговаривать здесь, чем на улице.

Этьен вошел. Г-жа Раснер вежливо предложила ему кружку пива; но он отстранил ее движением руки. Кабатчик прибавил:

— Я уже давно догадался, где ты прячешься. Если бы я был шпиком, как говорят про меня твои друзья, то уж неделю назад напустил бы на тебя жандармов.

— Тебе нечего защищаться, — возразил молодой человек. — Я знаю, ты не из таких… Можно не сходиться во взглядах и тем не менее уважать друг друга.

Снова воцарилось молчание. Суварин сел на стул, прислонившись спиной к стене, и стал следить глазами за дымом папиросы; но пальцы его лихорадочно дрожали, он проводил ими по коленям, как бы ища теплую шерсть Польши, которой в этот вечер не было; он бессознательно ощущал какую-то неловкость, ему чего-то не хватало, он сам не знал — чего.

Этьен, усевшись у другого конца стола, проговорил:

— Завтра возобновляются работы в Воре. Негрель привез бельгийцев.

— Да, их привезли сюда, когда уже смеркалось, — сказал Раснер, — не вышло бы снова драки.

Затем, возвысив голос, он добавил:

— Нет, видишь ли, я не хочу продолжать нашего спора, но только если вы будете упорствовать, все это плохо кончится. Знаешь, ваша история точь-в-точь похожа на твою затею с Интернационалом. Я ездил третьего дня по делам в Лилль и встретил там Плюшара. Его машина, видно, застопорила.

Он рассказал кое-какие подробности. Товарищество, завербовавшее рабочих всего мира горячей пропагандой, от которой буржуазию до сих пор пробирает дрожь, приходило в упадок: оно разрушалось с каждым днем, раздираемое внутренней борьбой тщеславия и зависти. С тех пор как в нем взяли верх анархисты, изгнавшие прежних эволюционистов, все рухнуло. Первоначальная цель — преобразование системы наемного труда — потонула среди партийных разногласий; противники дисциплины внесли дезорганизацию в ряды сведущих руководителей. И теперь уже можно было предвидеть конечный развал этого массового движения, которое одно время грозило снести своим порывом старое, прогнившее общество.

— Плюшар даже заболел от всего этого, — продолжал Раснер, — кроме того, у него совершенно сорван голос, хотя он и продолжает выступать. Он хочет ехать в Париж… Он три раза повторил мне, что наша забастовка провалилась.

Этьен потупил глаза и дал Раснеру высказаться, не перебивая его. Накануне Этьен беседовал с товарищами и заметил, что они настроены к нему враждебно и недоверчиво; это были первые признаки общего нерасположения, которые предвещали крах. Он был мрачен; он не хотел признать своего поражения перед человеком, который предсказал, что толпа сама освищет его в тот день, когда станет мстить за свои несбывшиеся надежды.

— Конечно, забастовка провалилась, я и сам знаю это не хуже Плюшара, — отвечал Этьен. — Но это можно было предвидеть. Мы приняли забастовку против воли и вовсе не рассчитывали справиться таким путем с Компанией… Вся беда в том, что у людей начинает кружиться голова, они на что-то надеются, а когда дело принимает дурной оборот, забывают, что этого надо было ожидать; тогда они сетуют и пререкаются, как будто несчастье свалилось на них с неба.

— Но раз ты думаешь, что игра проиграна, — спросил Раснер, — почему же ты не образумишь товарищей?

Молодой человек пристально посмотрел на него.

— Знаешь что, хватит!.. У тебя свои взгляды, у меня свои. Я зашел к тебе, чтобы доказать, что уважаю тебя, несмотря ни на что. Но я продолжаю думать, что если мы погибнем в борьбе, то кости наши больше принесут пользы народному делу, чем вся твоя политика благоразумия… Ах, если бы какой-нибудь негодяй-солдат пустил мне пулю в сердце, — какой это был бы славный конец для меня!

На глаза у него навернулись слезы. В этом вырвавшемся крике слышалось сокровенное желание побежденного найти убежище, где бы он навеки успокоился от своей муки.

— Хорошо сказано! — заявила г-жа Раснер, бросив на своего мужа взгляд, в котором выразилось все ее презрение истинной радикалки.

Суварин, устремив глаза в пространство, нервно шарил руками и, казалось, ничего не слышал. Его светлое девическое лицо с тонким носом и мелкими острыми зубами принимало все более и более ожесточенное выражение: в его смутных мечтах проносились кровавые видения. Он стал думать вслух; из всего разговора ему врезалось в память одно замечание Раснера об Интернационале, и теперь он отвечал на него:

— Все они трусы, только один человек мог бы сделать из их машины страшное орудие разрушения. Но для этого нужна воля, а ее ни у кого нет, — вот почему революция еще раз потерпит неудачу.

С отвращением в голосе продолжал он жаловаться на человеческую глупость. Оба собеседника смущенно выслушивали его бредовые признания, признания человека, блуждающего в потемках. В России ничего не клеилось; известия, которые он получал, приводили его в отчаяние. Прежние его товарищи обратились в политиканов, знаменитые нигилисты, приводившие Европу в трепет, — все эти поповичи, разночинцы и купчики — не шли дальше освобождения своего народа. Освобождение всего мира они видели только в убийстве деспота; но стоило заговорить с ними о том, чтобы скосить старое человечество, как спелую жатву, стоило произнести хотя бы ребяческое слово «республика», как они сразу чувствовали себя непонятыми, заподозренными, деклассированными, занесенными в число неудачливых главарей революционного космополитизма. Тем не менее его сердце патриота трепетало, и он повторял с горькой болью свое любимое словечко:

— Вздор!.. Все это вздор, ничего они не сделают!

Затем, понизив голос, Суварин с горечью заговорил о старой своей мечте — всеобщем братстве. Он отказался от положения и богатства, он стал в ряды рабочих единственно в надежде увидать новый строй, на основах коллективного труда. Он давно роздал всю свою мелочь детворе поселка; он относился с братской нежностью к углекопам, улыбался, когда они ему не верили; его спокойный вид простого дельного рабочего, его немногословие начинали располагать к нему. Но никто не сближался с ним. Презирая всякие узы, оставаясь стойким, не зная ни тщеславия, ни радостей жизни, он был им все же совершенно чужой. Больше всего возмутила его заметка, которую он прочел утром в газетах.

Голос его изменился, глаза сверкали, он пристально посмотрел на Этьена и обратился прямо к нему:

— Ты понимаешь? Марсельским шапочникам достался в лотерее главный выигрыш в сто тысяч франков; они сейчас же купили ренту и объявили, что отныне будут жить, ничего не делая! Да, это ваша мечта, мечта всех французских рабочих — найти где-нибудь клад, а затем прожить его, бездельничая, в каком-нибудь укромном уголке, как истые эгоисты. Вы напрасно восстаете против богатых, — у вас у самих не хватит мужества отдать бедным деньги, которые посылает вам судьба… Вы недостойны познать счастье, пока цепляетесь за собственность и пока ваша ненависть к буржуазии будет корениться единственно в вашей неутолимой потребности самим стать такими же буржуа.

Раснер расхохотался; мысль, что двум марсельским рабочим следовало бы отказаться от главного выигрыша, казалась ему нелепой. Но Суварин мертвенно побледнел, лицо его исказилось и стало страшным; это был пламенный гнев, который своим фанатизмом истребляет народы. Он закричал:

— Все вы будете сметены, опрокинуты, брошены на свалку. Придет день, и явится тот, кто уничтожит всю вашу породу трусов и гуляк. Слушайте же! Вот мои руки; если бы я мог, я схватил бы ими землю и растер бы ее в порошок, чтобы всех вас засыпать и навеки похоронить!

— Хорошо сказано! — повторила г-жа Раснер, как всегда вежливо и убежденно.

Вновь наступило молчание. Этьен опять заговорил о рабочих из Боринажа, стал расспрашивать Суварина о том, какое решение принято в Воре. Но машинист уже погрузился в обычную свою задумчивость и еле отвечал. Он знал только, что солдатам, охранявшим копи, решено раздать боевые патроны. Он продолжал лихорадочно водить пальцами по коленям и вдруг понял, чего ему не хватало, — мягкой шелковистой шерсти ручного кролика.

— Где Польша? — спросил он.

Кабатчик засмеялся и взглянул на жену. Слегка смутившись, он решился ответить:

— Польша? В печи.

После происшествия с Жанленом искалеченная крольчиха стала приносить только мертвых крольчат. Чтобы избавиться от лишнего рта, в этот самый день ее решили зажарить с картофелем.

— Ну да, ты ведь сегодня за ужином съел ее ножку… Не помнишь? Еще облизывал себе пальцы!

Суварин сперва ничего не понял. Потом он сильно побледнел, от отвращения у него задрожал подбородок, и, несмотря на стоическое усилие воли, две крупные слезы показались у него на глазах.

Но никто не успел заметить его волнения: дверь резко распахнулась, и показался Шаваль, подталкивавший перед собой Катрину. Побывав во всех кабачках Монсу, где он, захмелев от пива, хвастался своими подвигами, Шаваль вздумал заглянуть и в «Авантаж» — показать прежним друзьям, что он ничего не боится. Входя в залу, он сказал своей подруге:

— Черт возьми! Я хочу, чтобы ты выпила кружку пива. Не беспокойся, я перерву глотку первому, кто на меня косо посмотрит!

Катрина, заметив Этьена, смутилась и побледнела. Когда его увидел Шаваль, он рассмеялся недобрым смехом.

— Госпожа Раснер, две кружки! Спрыснем-ка начало работ.

Не говоря ни слова, г-жа Раснер налила пива; она никому в нем не отказывала. Наступило молчание; ни кабатчик, ни прочие не двигались с места.

— Я слыхал, что некоторые говорили, будто я шпион, — вызывающе сказал Шаваль. — Я хотел, чтобы они повторили мне это в лицо, и тогда мы наконец объяснимся.

Никто не отвечал; мужчины, отвернувшись, смотрели в стену.

— Одни бездельничают, а другие не хотят бездельничать, — продолжал он еще громче. — Мне нечего скрывать: я бросил грязную дыру Денелена и завтра отправляюсь на работу в Воре с двенадцатью бельгийцами, которых мне поручено сопровождать, так как начальство меня уважает. А если это кому не нравится, пусть скажет, — мы потолкуем.

Видя, что вызов его встречен тем же презрительным молчанием, он набросился на Катрину.

— Будешь ты наконец пить, черт возьми!.. Чокнемся за погибель сопляков, которые отказываются работать.

Она чокнулась, но рука ее так дрожала, что слышно было, как зазвенели стаканы. А он достал из кармана горсть серебряных монет и с пьяной кичливостью разложил их перед собою на столе, говоря, что добыл деньги в поте лица своего и не боится показать этим бездельникам десять су. Отношение товарищей раздражало его, и он перешел к личным оскорблениям.

— Гм! Значит, кроты выходят по ночам? Должно быть, жандармы уже полегли спать, раз можно встретить разбойников?

Этьен встал, очень спокойный и решительный.

— Слушай, ты мне осточертел… Да, ты шпион, от твоих денег несет изменой, и мне противно дотронуться до твоей продажной шкуры. Но так и быть! Я готов помериться с тобой. Один из нас должен уничтожить другого, я это давно вижу.

Шаваль сжал кулаки.

— Ага! Долго же пришлось тебя дразнить, чтобы ты разошелся, подлец ты этакий!.. Ты — один, ладно, ты и заплатишь за все свинства, которые мне подстраивали!

Катрина бросилась между ними, умоляюще подняв руки; но им даже не пришлось оттолкнуть ее, она поняла сама, что схватка неизбежна, и медленно отошла. Прислонившись к стене, она замерла в таком страхе, что даже не дрожала больше, а только смотрела широко раскрытыми глазами на обоих мужчин, которые собирались из-за нее драться.

Госпожа Раснер спокойно убрала с прилавка кружки, боясь, чтобы их не перебили. Затем она села на скамейку, не изъявляя неуместного любопытства. Тем не менее нельзя было допустить, чтобы прежние товарищи вцепились друг другу в горло; Раснер хотел вмешаться; Суварину пришлось взять его за плечи и отвести к столу, говоря:

— Это тебя не касается… Один из них лишний, и тот, кто сильнее, останется в живых.

Шаваль, не дожидаясь нападения, пустил в ход кулаки. Он был выше ростом, но очень неуклюж. Метил он прямо в лицо, нанося удары поочередно обеими руками, как будто рубя двумя саблями. При этом он не переставал говорить, словно рисовался перед зрителем, и извергал потоки ругательств, которые его самого возбуждали.

— А, мурло проклятое, погоди, расквашу я тебе нос! Я уже давно собираюсь ткнуть его… Ну, подставляй, что ли, свою морду — я из нее сделаю крошево для свиней; посмотрим, будут ли за тобой бегать наши распутные бабы!

Этьен, стиснув зубы, весь подобрался и молча вел борьбу по всем правилам искусства, закрывая грудь и лицо обеими руками; потом, выждав, он вытягивал их как на пружинах.

Вначале они не причиняли друг другу серьезных повреждений. Шумливость и горячность одного и хладнокровное спокойствие другого затягивали борьбу. Опрокинулся стул. Белый песок, которым был посыпан каменный пол, скрипел под грубыми башмаками. Наконец они запыхались; слышно было только их тяжелое дыхание; раскрасневшиеся лица пылали, словно от внутреннего жара, пламя которого сквозило в прищуренных глазах.

— Есть! — взревел Шаваль. — Теперь берегись!

В самом деле, он наотмашь ударил по плечу противника, как бы стегнув его бичом. Этьен сдержал крик боли; раздался лишь тупой удар по мускулам. И он ответил прямым полновесным ударом в грудь, который, наверное, сбил бы Шаваля с ног, если бы тот не увернулся, прыгая все время, как коза. Тем не менее удар пришелся ему в левый бок и был так силен, что у Шаваля перехватило дыхание и он пошатнулся. Руки его ослабели от боли; это привело его в ярость, и он набросился на Этьена, как зверь, метя каблуком в живот.

— Постой, — бормотал он задыхающимся голосом, — выпущу я из тебя кишки!

Этьен отразил удар, но был до того возмущен этим отступлением от правил честного боя, что нарушил молчание:

— Замолчи, скотина! И не смей больше драться ногами, черт возьми! А не то возьму стул и пристукну тебя!

Драка усилилась. Возмущенный Раснер снова хотел вмешаться, но жена удержала его строгим взглядом: разве эти двое посетителей не имеют права свести счеты у них в заведении? Тогда он просто стал перед камином, так как боялся, чтобы кто-нибудь из них не свалился в огонь. Суварин, спокойный, как всегда, свернул папиросу, хотя и забыл ее закурить. Катрина неподвижно стояла, прислонившись к стене; она бессознательно водила руками вниз и вверх, равномерными судорожными движениями рвала на себе платье. Она прилагала все усилия, чтобы не закричать; она боялась убить одного из них, назвав имя того, кого предпочитала, и до того растерялась, что сама уже не понимала, кто ей дороже.

Скоро Шаваль пришел в изнеможение; он обливался потом и бил наугад. Этьен, как он ни был разозлен, продолжал обороняться, отражая почти все удары; некоторые были для него довольно ощутительны. У него было рассечено ухо, на шее виднелись ссадины, следы ногтей, и была содрана кожа; все это причиняло такую боль, что Этьен в свою очередь начал ругаться, продолжая наносить страшные удары куда попало. Шавалю удалось еще раз вовремя отскочить и тем уберечь грудь. Но он нагнулся, и в этот миг удар кулаком пришелся ему по лицу, рассек нос и подбил глаз. Тотчас же из носа брызнула кровь, глаз опух, раздулся и посинел. Негодяй, ослепленный потоком крови, оглушенный от сотрясения, беспорядочно размахивал руками в воздухе; в этот миг другой удар, направленный прямо в грудь, окончательно сразил его. Послышался хруст, Шаваль тяжело рухнул навзничь, словно мешок с гипсом при выгрузке.

Этьен остановился и переждал.

— Вставай! Если хочешь еще, мы можем продолжать.

Ошеломленный Шаваль несколько мгновений не отвечал; он зашевелился на полу, растянулся, с трудом приподнялся и некоторое время оставался на коленях, точно глыба; он что-то незаметно шарил рукой в кармане штанов. Встав на ноги, он снова кинулся вперед; дикий рев спер ему горло. Но Катрина видела, и, помимо ее воли, у нее вырвался страшный крик, которому она сама изумилась, — этим она как бы открыто призналась, которому из двух отдает предпочтение:

— Берегись! У него нож!

Этьен успел отразить рукой первый удар. Широкое лезвие ножа, укрепленное медным кольцом в рукоятке из букса, разрезало его суконную куртку. Он схватил Шаваля за руку, и между ними завязалась отчаянная борьба. Этьен сознавал, что он погиб, если только выпустит руку Шаваля, который старался вырваться, чтобы нанести удар. Оружие мало-помалу опускалось, противники утомились от напряжения. Этьен раза два почувствовал прикосновение холодной стали к телу; наконец он сделал последнее усилие и так сдавил руку Шавалю, что у того разжались пальцы и нож выпал. Оба покатились по полу, Этьену удалось схватить нож, и теперь он стал им размахивать. Прижав коленом Шаваля, он грозил перерезать ему горло.

— Ах, изменник проклятый, теперь я расправлюсь с тобой!

Какой-то отвратительный внутренний голос оглушал его, в висках у него стучало, словно молотком, им овладела внезапная жажда убийства, потребность пролить кровь. А между тем он не был пьян. Он боролся с этим наследственным недугом; порыв отчаянной страсти далеко завлек его, он был на шаг от того, чтобы совершить насилие. Этьен преодолел себя, отшвырнул нож и проговорил хриплым голосом:

— Вставай и убирайся!

На этот раз Раснер кинулся к ним, но не подходил слишком близко, чтобы кто-нибудь ненароком не ударил его ножом. Он не допустит, чтобы у него в доме совершилось убийство; он до того сердился, что жена, стоя у прилавка, заметила ему: зачем он преждевременно кричит. Суварин, которому нож едва не угодил по ноге, решился, наконец зажечь папиросу.

Так, значит, все кончилось? Катрина в оцепенении еще смотрела на мужчин; оба остались живы.

— Убирайся, — повторил Этьен, — убирайся, или я тебя прикончу!

Шаваль поднялся, отер рукой кровь, которая продолжала течь из носу, и с окровавленной челюстью и подбитым глазом пошел, волоча ноги, взбешенный своей неудачей. Катрина машинально последовала за ним. Тогда он выпрямился. Он дал волю своей злобе в потоке ругательств.

— Ну нет! Ну нет! Раз ты его хочешь, ты и живи с ним, дрянь! И чтобы ноги твоей не было у меня, если ты дорожишь своей шкурой.

Он в бешенстве хлопнул дверью. Глубокое молчание воцарилось в жаркой комнате, где слышалось теперь только легкое потрескивание угля в камине. На полу валялся опрокинутый стул да виднелась лужа крови; ее по каплям впитывал песок, которым были посыпаны каменные плиты.

* * *

IV

Выйдя от Раснера, Этьен и Катрина пошли рядом; некоторое время они молчали. Начиналась оттепель, холодная, тугая оттепель; снег почернел, но не таял. На мутном небе едва проглядывала полная луна, скрывшаяся за тучами, черные лохмотья которых яростно трепал в вышине бурный ветер. А на земле все было тихо, слышались только мерная капель с крыш да мягкое падение подтаявших снежных комьев.

Идя рядом с отданной ему женщиной, Этьен от смущения не мог ничего сказать; ему было не по себе. Мелькнула мысль взять Катрину с собой и скрыть в Рекийяре, но это показалось ему нелепым. Он хотел проводить ее в поселок, к родителям; Катрина с ужасом отвергла это: нет, нет, что угодно, только не быть им новой обузой, после того как она так постыдно их бросила! И оба больше не разговаривали; они шли куда глаза глядят, по дорогам, превратившимся в потоки грязи. Сперва они спустились по направлению к Воре, затем повернули направо и пошли вдоль канала.

— Надо же тебе все-таки где-нибудь ночевать, — проговорил наконец Этьен. — Будь у меня комната, я охотно взял бы тебя к себе…

Но странная застенчивость помешала ему договорить. Он вспомнил прошлое, вспомнил, как страстно они желали друг друга, и свою щепетильность, и стыд, который мешал им сойтись. Разве она все еще привлекает его? Почему же он так неспокоен, — не потому ли, что в сердце его с новой силой разгорелось желание? Воспоминание о пощечинах, которые Катрина надавала ему в Гастон-Мари, возбуждало его теперь, а не сердило. Этьен сам не знал, что с ним; мысль взять ее с собой в Рекийяр казалась ему вполне естественной и легко осуществимой.

— Послушай, надо ведь что-нибудь решить. Куда тебя проводить?.. Неужто я тебе так противен, что ты не хочешь пойти со мной?

Она шла медленно, с трудом поспевая за ним, так как была обута в деревянные башмаки и ноги ее то и дело разъезжались на выбоинах дороги; не поднимая головы, она проговорила:

— Боже мой, у меня и так довольно горя, не заставляй меня мучиться еще больше. К чему нам теперь то, о чем ты говоришь, раз у меня есть любовник, да и ты сошелся с другой женщиной?

Катрина говорила о Мукетте. Она думала, что Этьен все еще с нею в связи, — об этом болтали третью неделю. Он клятвенно стал уверять ее, что это не так, но Катрина только покачала головой: а тот вечер, когда она встретила их обоих и видела, как они вовсю целовались?

— Да ведь это же все пустяки, стоит ли говорить! — вполголоса возразил Этьен, останавливаясь. — Мы бы так хорошо, ужились с тобою!

Она слегка вздрогнула и ответила:

— Не жалей об этом, ты во мне не много теряешь. Если б ты знал, какая я развалина! Тела во мне не больше, чем масла на два су, да к тому же я так плохо сложена, что, наверное, никогда не стану настоящей женщиной.

И она продолжала говорить с большой откровенностью, как бы вменяя себе в вину, что так долго не становится зрелой. Несмотря на то, что она жила с мужчиной, это умаляло ее, ставило ее на одну доску с девчонками. Если бы она могла по крайней мере произвести на свет ребенка, это хоть как-нибудь? оправдало бы ее в собственных глазах.

— Бедная моя крошка! — прошептал Этьен, охваченный глубокой жалостью. Они были у самого отвала, в тени огромной кучи угля. Луна скрылась в черной туче, и они даже не могли различить лицо друг друга; дыхание их смешалось, губы искали губ, чтобы слиться в поцелуе, которого оба так мучительно желали в течение долгих месяцев. Но вдруг луна снова показалась, и они увидали, что над ними, на самом гребне отвала, залитого белым сиянием, торчит часовой, поставленный для наблюдения за Воре. Они так и не успели поцеловаться: им помешала стыдливость, давняя стыдливость, в которой был и гнев, и смутное сознание невозможности, и большая доля дружеского чувства. Они с трудом пошли дальше, по щиколотку увязая в грязи.

— Так, значит, решено? Ты не хочешь? — спросил Этьен.

— Нет, — отвечала она. — Сначала Шаваль, потом ты, а потом, после тебя, еще кто-нибудь?.. Не надо, мне противно, никакого удовольствия тут нет, зачем же это делать?

Они замолчали и прошли шагов сто, не обменявшись ни словом.

— Сама-то ты знаешь по крайней мере, куда пойдешь, или нет? — спросил Этьен. — Не могу я бросить тебя одну на дороге в такую темень.

Она спокойно ответила:

— Пойду домой. Шаваль мне все равно что муж, и мне негде искать ночлега, кроме как у него.

— Но ведь он изобьет тебя до смерти!

Снова наступило молчание. Катрина с покорным видом пожала плечами. Ну да, он будет ее колотить, а когда устанет бить, то оставит в покое: все-таки это лучше, чем шататься по улицам, как потаскуха. Впрочем, она привыкла к побоям; Катрина утешалась тем, что восьми девушкам из десяти выпадает еще худшая доля. Если ее любовник когда-нибудь женится на ней и то будет хорошо с его стороны.

Этьен и Катрина машинально направились по дороге в Монсу; по мере того как они приближались к цели, молчание их становилось все более длительным. Казалось, они уже не были вместе. Несмотря на боль, которую испытывал Этьен оттого, что Катрина снова уходит к Шавалю, он не знал, как уговорить ее не делать этого. Сердце его разрывалось; но что мог он предложить ей взамен? Жалкое существование, необходимость вечно скрываться, а если еще солдатская пуля пробьет ему голову — беспросветную ночь? В самом деле, может быть, лучше нести свою тяжкую долю и не усугублять ее новыми страданиями? И он повел девушку к ее любовнику, понурив голову, и ничего не возразил, когда она остановилась на шоссе возле угла, где находились склады, метрах в двадцати от кофейни «Пикетт», и проговорила:

— Не ходи дальше. Если он тебя увидит, мне хуже достанется.

На колокольне пробило одиннадцать; кофейня была заперта, но сквозь щели ставней виднелся свет.

— Прощай, — прошептал Этьен.

Она протянула ему руку; Этьен удержал ее в своей, и, чтобы уйти от него, Катрине пришлось легким усилием высвободить руку. Не оборачиваясь, она подошла к двери, отодвинула засов и вошла в дом. Но Этьен не уходил; он продолжал стоять на том же месте, не спуская глаз с дома, и с тревогой представлял себе, что там происходит. Он напряженно прислушивался и дрожал при мысли, что вот-вот раздадутся крики избиваемой женщины. Но в доме было тихо и темно; он только увидел, как во втором этаже осветилось одно окошко; затем окошко это растворилось: кто-то высунулся и стал смотреть на дорогу. Этьен узнал хрупкий облик девушки и подошел ближе.

Катрина прошептала чуть слышно:

— Он еще не возвращался, я ложусь… умоляю тебя: уйди!

Этьен ушел. Оттепель все усиливалась; с крыш текло, как во время сильного дождя, стены и заборы покрылись сыростью; неясные очертания фабричного предместья тонули во мраке. Сначала Этьен направился в Рекийяр. Он чувствовал себя совершенно разбитым от усталости и потрясения; у него было только одно желание: скрыться под землей, кончить там свое существование. Но потом он вспомнил о Воре, подумал о бельгийских рабочих, которые должны завтра спуститься в шахту, о товарищах в поселке, возмущенных присутствием солдат и твердо решивших не допускать иностранцев в свою шахту. И он снова зашагал вдоль канала, то и дело попадая в лужи на талом снегу.

Когда он подходил к отвалу, показалась луна и стало совсем светло. Этьен поднял голову и посмотрел на небо. Мчались облака, гонимые ветром, бушевавшим там, наверху; они побелели, стали тоньше, разрывались, скользя по лунному лику еле видной водянистой дымкой; они так быстро неслись, что луна каждый миг то пряталась, то снова ясно проступала.

Насытив взор этим чистым сиянием, Этьен опустил глаза; но тут внимание его привлекло происходившее на отвале. Окоченевший от холода часовой прохаживался взад и вперед — двадцать пять шагов в сторону Маршьенна, затем обратно, по направлению к Монсу. На бледном небе резко вырисовывалась черная фигура солдата; в свете луны над ним поблескивал штык. Но Этьена заинтересовало другое: из-за хижины, в которой дед Бессмертный укрывался бурными ночами, показалась чья-то тень, словно это хищный зверь ползком пробирался к добыче. Этьен тотчас узнал Жанлена; длинной, гибкой спиной он походил на куницу. Часовой не мог его видеть; головорез-мальчишка, верно, замышлял что-нибудь недоброе: он бесконечно ненавидел солдат и постоянно спрашивал, когда же наконец углекопы избавятся от этих убийц, которых пригнали с ружьями стрелять в людей.

У Этьена мелькнула мысль окликнуть мальчика, чтобы тот не натворил глупостей; он колебался. Луна скрылась; Этьен видел, как Жанлен присел, словно собираясь прыгнуть; но луна опять показалась, а мальчишка оставался все в той же позе. Часовой каждый раз вплотную приближался к хижине, потом поворачивался и шагал обратно. Снова нашло облако, землю покрыл мрак; и тут Жанлен сделал внезапно страшный прыжок, словно дикая кошка, вскочил на плечи солдату, крепко вцепился ногтями и вонзил ему в горло нож. Волосяной воротник не сразу удалось прорезать, и мальчику пришлось упереться обеими руками в рукоятку ножа и навалиться на него всей тяжестью. Ему не раз приходилось резать цыплят, которых он таскал поодаль от ферм. Все это произошло так быстро, что в ночной тишине только послышался сдавленный крик да металлический стук ружья, которое упало на землю. И снова ярко засияла луна.

Этьен замер на месте; он смотрел, не отрывая глаз, на страшное зрелище. Он хотел крикнуть, но ему словно сдавило грудь. Наверху на отвале было пусто; на фоне бешено проносящихся облаков не виднелось больше никакого силуэта. Наконец Этьен опомнился и быстро взбежал наверх; Жанлен стоял на четвереньках возле трупа, лежавшего навзничь с раскинутыми руками. На снегу при ярком свете луны резко выделялись красные панталоны и серая шинель. Не видно было ни капли крови: нож все еще торчал, воткнутый по рукоятку в горло убитого.

В припадке безумной ярости Этьен ударом кулака повалил мальчика на землю возле трупа.

— Зачем ты это сделал? — прошипел Этьен, еле сдерживаясь.

Жанлен приподнялся и пополз на четвереньках, по-кошачьи выгибая тощую спину; его огромные уши и хищные челюсти дрожали, зеленые глаза сверкали — до того он был потрясен собственным злодеянием.

— Черт возьми, да зачем ты это сделал?

— Не знаю, мне так хотелось.

Вот и все, что он ответил. Желание убить солдата разбирало Жанлена уже целых три дня. Мысль эта не давала ему покоя; он до того носился с нею, что голова у него болела — вот там, за ушами. Стоило еще церемониться с этими свиньями солдатами, которые преследуют углекопов в их же родных краях! Из страстных споров в лесу, из криков о разрушении и смерти, раздававшихся в шахтах, Жанлену запало в голову пять-шесть слов; он повторял их, как мальчишка, играющий в революцию. Больше он действительно ничего не знал; никто не подбивал его на такой поступок, желание пришло само собою, так же как являлась охота наворовать лука с гряд.

Этьен с ужасом думал, какие глубокие ростки дало преступление в темном сознании этого ребенка; и он еще раз толкнул его ногою, словно безрассудного зверя. Он дрожал при мысли, что часовой в Воре мог услыхать сдавленный крик солдата, всякий раз, как луна показывалась из-за туч, он поглядывал в ту сторону. Но все было тихо; тогда Этьен наклонился, ощупал холодеющие руки, послушал сердце, которое уже не билось. От ножа торчала только костяная рукоятка, на которой черными буквами был вырезан изысканный девиз — всего одно слово: «Любовь».

Затем Этьен перевел взгляд на лицо убитого. И вдруг он узнал солдата: это был молоденький Жюль, новобранец, он говорил с ним как-то утром. Этьен смотрел на кроткое веснушчатое лицо, обрамленное белокурыми волосами, и его охватила глубокая жалость. Широко раскрытые голубые глаза, казалось, глядели в небо; тем же самым неподвижным взором искал он родимые места за чертой горизонта, когда Этьен беседовал с ним. Где оно, это местечко Плогоф, которое в его воспоминаниях было залито солнцем? Далеко, далеко. В эту бурную ночь там, наверное, ревет море. Ветер, который гонит облака в вышине, проносится, быть может, и над его родными полями. Две женщины стоят там — мать и сестра; они придерживают чепцы, чтобы их не сорвало вихрем, и тоже смотрят вдаль, как будто могут увидеть, что делает их мальчик, от которого их отделяют долгие мили. Отныне они вечно будут ждать его. Скверная штука! Беднякам приходится убивать друг друга по милости богатых!

Но надо было убрать труп; сперва Этьен думал бросить его в канал, но потом отказался от этой мысли: там его могут найти. Тревога Этьена возросла до пределов: минуты уходят, что делать, на что решиться? Вдруг его словно осенило: если бы можно было донести тело до Рекийяра, оно было бы погребено там навеки.

— Иди сюда, — обратился он к Жанлену.

Мальчик недоверчиво посмотрел на него.

— Не пойду, ты хочешь меня отколотить. К тому же я занят. Прощай.

В самом деле, он назначил свидание Лидии и Беберу в одном укромном местечке среди бревен и досок на складе Воре. Они решили не ночевать дома, чтобы присутствовать при том, как будут избивать камнями бельгийцев, когда те начнут спускаться в шахту.

— Послушай, — повторил Этьен, — сейчас же иди сюда, а то я позову солдат, и тебе отрубят голову.

Когда Жанлен решился наконец, подойти, Этьен скрутил жгутом свой носовой платок и крепко перевязал им шею солдата, не вынимая ножа, который не давал крови течь из раны. Снег таял; на земле не было ни одного красного пятна, вообще никаких следов, которые указывали бы на совершенное здесь убийство.

— Бери за ноги!

Жанлен взял убитого за ноги, Этьен за плечи, вскинув предварительно ружье на спину; так они медленно спустились с отвала, стараясь не задеть ногами камней, которые могли бы скатиться вниз. К счастью, луну опять затянуло тучами. Но когда они шли вдоль канала, она снова ярко засияла; было прямо чудо, что их не заметил следующий часовой. Этьен и Жанлен подвигались молча и очень спешили, но труп качался в руках и мешал идти; чуть ли не каждые сто метров приходилось класть его на землю и переводить дух. На повороте в Рекийяр они заслышали шум и похолодели от страха: не успели они спрятаться за ограду, как прошел патруль. Немного дальше они встретили какого-то человека, но он был совершенно пьян и только выругался, проходя мимо. Наконец они добрались до старой шахты; оба были до того взволнованы, что у них зуб на зуб не попадал.

Этьен знал, что спустить солдата в шахтный колодец будет нелегко. Это была утомительная работа. Жанлен остался наверху и начал спускать труп; Этьен, ухватившись за корни, направлял его, пока они не миновали первые две лестницы, где ступени были сломаны. Затем на каждой лестнице приходилось проделывать то же самое: Этьен шел впереди, поддерживая труп. Так он прошел все тридцать лестниц, то есть двести десять метров, постоянно чувствуя, что труп валится на него. Ружье натерло ему спину. Этьен не хотел, чтобы Жанлен пошел вперед и взял огарок свечи, который он так берег. К чему? Свеча только будет стеснять их в этом узком проходе. Но все же, когда они достигли нагрузочной, Этьен послал мальчика за огарком. Сам он присел в потемках возле трупа и стал ждать; сердце у него вырывалось из груди.

Когда Жанлен вернулся со свечой, Этьен решил посоветоваться с ним: мальчишка знал все ходы и выходы в этих старых штольнях, ему были ведомы такие щели, в которые взрослый мужчина едва ли мог бы пробраться. Они отправились дальше, волоча мертвеца за собою, и прошли около километра по лабиринту полуразрушенных галерей. Наконец они дошли до такого места, где подпорки были наполовину повалены и потолок накренился под тяжестью оседавшей породы; двигаться дальше можно было только на четвереньках: получилось нечто вроде длинного ящика. Здесь они уложили солдатика, словно в гроб, рядом с ним оставили ружье, а затем ногами выбили остатки креплений, рискуя сами быть погребенными. Сверху тотчас рухнула глыба, и они едва успели выбраться, работая локтями и коленями. Когда Этьен обернулся, охваченный неодолимою потребностью взглянуть, что будет дальше, потолок оседал, медленно опускаясь всею тяжестью на труп. И скоро не осталось ничего, кроме сплошной массы земли.

Возвратясь в свою разбойничью пещеру, Жанлен бросился на сено, еле бормоча от усталости:

— Уф! Сосну-ка я часок! Малыши подождут.

Этьен задул свечу, — она и так почти вся сгорела. Он тоже был совершенно разбит, но уснуть не мог: мучительные, кошмарные мысли проносились в его голове; в висках стучало, словно молотом. Вскоре все эти мысли уступили место одной. Она томила его и не давала ему покоя, вставая перед ним мучительным вопросом, ответа на который он не мог найти: почему он не убил Шаваля, когда тот был у него прямо под ножом? И почему этот ребенок зарезал солдата, которого даже не знал по имени? Все это опрокидывало революционные убеждения Этьена, его решимость убивать, сознание, что он имеет право убивать. Неужели он трус? Мальчик уснул на сене и стал храпеть; то был храп пьяного человека, — казалось, Жанлен хочет проспать хмель убийства. Раздраженный Этьен испытывал отвращение, ему было тяжко находиться возле Жанлена, зная, какой поступок тот совершил. И вдруг дрожь пробежала по его телу: над ним пронеслось веяние страха. Легкий шелест, чей-то стон, казалось, раздался из недр земли. Этьен весь похолодел, и волосы на голове у него зашевелились: ему представился образ молоденького солдата, погребенного там, внизу, под рухнувшей глыбой, вместе с ружьем. Это было нелепо; вся шахта, казалось, была полна голосов. Пришлось снова зажечь свечу; и лишь убедившись при ее бледном мерцании, что галереи совершенно пусты, Этьен успокоился.

Он просидел в раздумье еще с четверть часа, терзаемый внутренней борьбой, не сводя глаз со свечи, от которой теперь оставался один фитиль. Внезапно послышался легкий треск, фитиль потух, и все погрузилось во мрак. Этьен снова задремал; он готов был ударить Жанлена, чтобы тот не храпел так громко. Присутствие мальчика стало ему совершенно невыносимо, мучительно хотелось побыть на свежем воздухе; и он пустился в бегство по галереям и вверх по колодцу, как будто за ним по пятам гнался призрак.

Наверху, среди развалин Рекийяра, Этьен вздохнул наконец полной грудью. Раз он не может убивать, он должен умереть; и эта мысль о смерти, мелькавшая у него и раньше, возникла с новой силой, внедрилась в его мозгу, как последняя надежда. Умереть смертью храбрых, умереть за революцию, — этим все кончилось бы, это был бы последний итог, хороший или худой; и думать больше было бы не о чем. Если товарищи нападут на бельгийцев, Этьен будет с ними, в первых рядах, и тогда ему обеспечена смерть от шальной пули. И он твердыми шагами пошел обратно и стал бродить вокруг Воре. Пробило два часа; из комнаты штейгеров, которая была занята под караульную для солдат, охраняющих шахту, доносился громкий говор. Исчезновение часового встревожило весь отряд; послали разбудить капитана, внимательно осмотрели местность и решили наконец, что часовой дезертировал. Притаившись в тени, Этьен думал о капитане с республиканскими убеждениями, о котором рассказывал ему молоденький солдат. Кто знает, может быть, удастся убедить его перейти на сторону народа? Если войска не станут стрелять, это будет сигналом к избиению буржуазии. Новая мечта увлекла Этьена; он не думал более о смерти и простоял несколько часов в грязи, под мелкою изморосью, покрывавшей его плечи; он был воспламенен лихорадочной надеждой на победу, которая казалась ему возможною.

До пяти часов Этьен ждал появления бельгийцев. Потом он понял коварный замысел Компании, которая устроила их на ночлег тут же, в Воре. Спуск уже начался; несколько человек забастовщиков из поселка Двухсот Сорока, стоявшие на страже для разведки, не знали, извещать ли товарищей. Тогда Этьен сам объяснил им, какой ловкий ход сделала Компания, и они умчались бегом. Этьен остался ждать за отвалом, на тропе, протоптанной вдоль самого канала. Пробило шесть часов, землистое небо побледнело, появилась красноватая заря. В это время Этьен увидел на повороте дороги аббата Ранвье, который шел, подобрав сутану до колен. Каждый понедельник он направлялся служить раннюю обедню в монастырской часовне по ту сторону шахты.

— Здравствуйте, друг мой! — громко крикнул он, огненным взором окинув молодого человека.

Этьен не ответил. Вдалеке, под мостками Воре, показалась женщина, и он в тревоге бросился в ту сторону: он был уверен, что это Катрина.

С самой полуночи Катрина бродила по оттаявшим грязным дорогам. Вернувшись домой и застав девушку в постели, Шаваль поднял ее на ноги пощечиной. Он кричал, чтобы она немедленно убиралась вон, — шла бы в дверь, если не желает вылететь в окно, — и надавал ей пинков; она со слезами, еще не успев одеться, должна была уйти, да еще получила на прощание хороший удар. Этот грубый разрыв привел ее в отчаяние. Она села на тумбу и стала смотреть на дом, все ожидая, что Шаваль позовет ее обратно; наверное, он наблюдает за ней, он скажет, чтобы она шла наверх, он увидит, как она зябнет, как она покинута, — у нее ведь нет никого, кто мог бы ее приютить; не может быть, чтобы он так ее бросил.

Прошло два часа; она по-прежнему сидела неподвижно, словно собака, выгнанная из дома. Чувствуя, что замерзает, Катрина решилась уйти. Она вышла из Монсу, потом вернулась, не смея ни позвать Шаваля с улицы, ни постучаться в дверь. Наконец она пошла по шоссе, по этой широкой прямой дороге: ее осенила мысль возвратиться в поселок к родителям. Но когда она добралась до их дома, ее охватил такой стыд, что она бегом пустилась обратно, боясь, как бы ее кто-нибудь не узнал, хотя за закрытыми ставнями все спали тяжелым, непробудным сном. Всю остальную часть ночи Катрина бродила по окрестности, пугаясь малейшего шума, дрожа при мысли, что ее могут забрать как шлюху и отправить в Маршьенн, в публичный дом, который преследовал ее столько месяцев грозным кошмаром. Она дважды возвращалась в Воре, но каждый раз ее пугал грубый окрик часовых, и она убегала, задыхаясь и поминутно оглядываясь, не гонятся ли за нею. На дороге в Рекийяр постоянно можно было встретить пьяных, но все же она ходила и туда, в смутной надежде встретить того, кого отвергла несколькими часами раньше.

В то утро Шаваль должен был выйти на работу. Катрина знала это и потому направилась к шахте, хотя и сознавала бесполезность встречи; между ними все было кончено. В шахте Жан-Барт больше не работали, и Шаваль поклялся задушить Катрину, если она вздумает наняться в Воре; он боялся, что присутствие девушки повредит ему. Что же ей теперь делать? Идти в другое место, голодать, выносить грубости от всех встречных мужчин? И она брела по дороге, то и дело оступаясь в колеях; ноги у нее подкашивались от утомления, она была забрызгана по пояс грязью. Оттепель превратила дороги в сплошные потоки жидкой грязи, ноги утопали в ней, не Катрина шла дальше, не решаясь присесть на придорожный камень.

Занимался день. Катрина увидала издали спину Шаваля, который осторожно пробирался вдоль отвала, заметив, что Лидия и Бебер следят за проходящими из своей засады среди бревен и досок. Они провели там на страже всю ночь, не смея пойти домой, потому что Жанлен приказал ждать; и пока тот просыпал в Рекийяре хмель убийства, дети сидели, обнявшись, чтоб было теплее. Ветер свистел между каштанами и дубовыми бревнами; мальчик и девочка ежились и зябли, словно в покинутой хижине дровосека. Лидия не смела жаловаться вслух, на затрещины Жанлена, которыми тот награждал ее, как будто она была его женой; равным образом и Бебер не смел роптать на тумаки, которые ему приходилось сносить от атамана. Но Жанлен, очевидно, слишком уж злоупотреблял своим влиянием, заставляя их рисковать шкурой в самых отчаянных набегах и забирая себе всю добычу; в сердцах его подчиненных вспыхнуло возмущение, и они стали целоваться, несмотря на запрет, не боясь даже получить пощечину от незримой руки, которой он им угрожал. Время проходило, никто их не трогал, и они продолжали молча целоваться, не думая больше ни о чем, вкладывая в эту ласку всю страсть, которую так долго старались побороть, всю выстраданную муку, всю нежность, которая в них была. Таким способом они согревались целую ночь, и им было так хорошо в их убежище, что они не могли припомнить лучшего дня в своей жизни — даже праздник св. Варвары, когда едят пышки и пьют вино.

Внезапно раздались звуки, сигнального рожка. Катрина вздрогнула. Она выпрямилась и увидала, что солдаты, охранявшие Воре, взялись за ружья. Этьен бегом бросился ко входу в шахту. Бебер и Лидия одним прыжком выскочили из засады. А вдали, из поселка, в ярком свете наступившего дня уже бежала толпа мужчин и женщин, яростно размахивая руками.

* * *

V

Все входы в Воре были заперты. Шестьдесят человек солдат, держа ружья к ноге, преграждали доступ к единственной двери, которая оставалась открытой, — она вела по узкой лестнице в приемочную, откуда можно было пройти в помещение для штейгеров и в барак. Капитан выстроил солдат в два рада у кирпичной стены, чтобы обезопасить их от нападения сзади.

Толпа углекопов, собравшихся из поселка, сперва держалась в некотором отдалении. Их было самое большее тридцать человек; они перебрасывались негодующими отрывистыми словами.

Маэ пришла первой. Она была растрепана и едва успела повязать голову платком; на руках у нее спала Эстелла.

— Не входите туда и никого не выпускайте! — лихорадочно повторяла она. — Надо захватить их всех там, внутри!

Маэ одобрил её совет. Тут из Рекийяра явился старый Мук. Его не хотели впускать, но он пробивался через толпу, говорил, что лошади должны получить свою порцию овса, — им дела нет до революции. Кроме того, в шахте околела лошадь, и там ждут, чтобы он помог ее убрать. Этьен освободил старика конюха, и солдаты пропустили его в шахту. Через четверть часа, когда толпа забастовщиков мало-помалу увеличилась и приняла угрожающий вид, внизу раскрылись широкие ворота, и рабочие вывезли на тележке мертвую лошадь. То было жалкое зрелище: тушу, опутанную веревками, сбросили прямо в лужу на талом снегу. Это произвело такое сильное впечатление, что никто не двинулся с места; рабочие успели войти обратно и снова запереть ворота изнутри. Все узнали мертвую лошадь по голове, которая была повернута и лежала на боку. Поднялся шепот:

— Да ведь это Труба, правда? Это Труба.

В самом деле, то была Труба. С того дня, как ее спустили в шахту, она так и не могла к ней привыкнуть. Она скучала, работала неохотно и, казалось, постоянно вспоминала о дневном свете. Напрасно Боевая — старейшая из всех лошадей в шахте — ласково терлась о нее боками и лизала ей шею, чтобы хоть немного утешить ее в этой жизни, с которой сама свыклась за десять лет. Ласки лишь усиливали грусть Трубы, и она вздрагивала всем телом от прикосновения товарки, состарившейся во тьме. Всякий раз как лошади встречались и обнюхивали друг друга, они как будто жаловались: старая на то, что ничего не может вспомнить, молодая — что ничего не в силах забыть. В конюшне лошади были соседками по кормушке. Обе стояли, понурив головы, и дыхание их смешивалось; казалось, они поверяли друг другу свои вечные грезы о мире, о зеленой траве, о белых дорогах, необъятном просторе и золотом сиянии солнца. А когда Труба лежала на соломе в предсмертной агонии, Боевая в отчаянии стала обнюхивать ее, слетка пофыркивая, словно всхлипывая. Она чувствовала, как та холодеет; шахта отнимала у нее последнюю радость, друга, пришедшего оттуда, с земли, овеянной свежим благоуханием, напоминавшим ей о юности, проведенной на вольном воздухе. Увидав, что Труба больше не шевелится, Боевая в ужасе заржала и разорвала повод, которым была привязана.

Мук ещё за неделю предупреждал главного штейгера, что лошадь больна; но о ней никто не позаботился, — не до того было! Эти господа не очень-то любили менять лошадей. А теперь волей-неволей приходилось отправить ее наверх. Накануне конюх с помощью двух рабочих целых два часа обвязывал Трубу веревками. Затем запрягли Боевую, чтобы доставить труп к подъемной машине. Старая лошадь медленно шла, волоча свою мертвую товарку; галерея была до того узка, что местами приходилось пробираться, рискуя ободрать кожу. Прислушиваясь, как терлась о стены туша, которую тащили на живодерню, измученная лошадь мотала головой. Когда ее выпрягли в нагрузочной, она стала угрюмо следить за приготовлениями к отправке: тушу втаскивали по бревнам, положенным над шахтным колодцем, а затем прикрепили в веревочной сетке под клетью подъемной машины. Наконец грузчики дали звонок, предупреждая, что «говядина едет». Боевая подняла голову и увидела, как Труба отправляется наверх: сначала она тихо тронулась с места, потом вдруг скрылась во мраке, навсегда уйдя из черного подземелья. Боевая по-прежнему стояла, вытянув шею; быть может, в памяти животного смутно возникали образы того, что происходит на земле. Но для ее товарки все кончено, она ничего не увидит там; да и для нее самой настанет день, когда ее тоже обвяжут веревками и подымут наверх, как жалкую кладь. У Боевой задрожали ноги, она чуяла воздух, доносившийся с отдаленных полей, и, тяжело ступая, словно в опьянении, возвратилась в конюшню.

На дворе стояли углекопы и в мрачном раздумье смотрели на мертвую Трубу. Вдруг одна из женщин проговорила вполголоса:

— Еще одного спустили в шахту! Спускаются за милую душу!

А из поселка бежала новая толпа: впереди Левак, за ним его жена и Бутлу.

— Смерть бельгийцам! — кричал Левак. — Долой чужаков! Смерть! Смерть!

Все бросились вперед. Этьену пришлось остановить их. Он подошел к капитану; это был молодой человек лет двадцати восьми, не больше, высокий и сухопарый; лицо его выражало отчаянную решимость. Этьен объяснил ему положение вещей, стараясь расположить в пользу рабочих и выжидая, произведут ли на него какое-нибудь действие его слова. К чему доводить дело до бессмысленной резни? Разве правда не на стороне шахтеров? Все люди братья, нужно договориться. При слове «Республика» капитан болезненно дернулся. Но он продолжал сохранять военную выправку и вдруг крикнул:

— Назад! Не заставляйте меня прибегать к силе!

Этьен три раза пытался заговаривать с ним. Сзади среди товарищей начинался ропот. Передавали вслух, будто г-н Энбо находится в шахте, поговаривали о том, чтобы спустить его вниз головой да посмотреть, сможет ли он сам добывать свой уголь. Но то был ложный слух: на месте находились только Негрель и Дансарт; оба показались на мгновение у окна приемочной. Главный штейгер старался держаться позади, — он был несколько смущен тем обстоятельством, что его связь с женой Пьеррона стала известна; инженер молодцевато посматривал на толпу своими живыми глазами, насмешливо улыбаясь; его улыбка выражала то презрение, с каким он относился к людям и к происходившему. Поднялось улюлюканье, и оба скрылись. В окне теперь можно было разглядеть только русую голову Суварина. Как раз сегодня он был на дежурстве. С самого начала забастовки он не покидал своей машины ни на день; он больше ни о чем не разговаривал и, казалось, весь ушел в одну неотступную мысль, которая засела гвоздем у него в голове и словно поблескивала стальным отсветом в глубине голубых глаз.

— Назад! — громким голосом повторил капитан. — Ничего не стану слушать. Мне приказано охранять шахту, и я буду ее охранять… И не наседайте на моих людей, а не то я сумею заставить вас отступить.

Несмотря на то, что голос его звучал твердо, капитан был охвачен сильнейшей тревогой; он бледнел, видя, что толпа шахтеров все увеличивается. В полдень его должны были сменить, но он боялся, что не продержится до тех пор, и потому тотчас послал подручного с шахты в Монсу, требуя подкрепления.

В ответ на его слова раздались громкие крики:

— Смерть чужакам! Смерть бельгийцам!.. Мы хотим быть у себя хозяевами!

Этьен в отчаянии отошел в сторону. Все было кончено, — оставалось только биться и умереть. Он больше не удерживал товарищей; толпа вплотную подступала к небольшому отряду солдат. Шахтеров было уже сотни четыре; соседние поселки опустели, рабочие сбегались отовсюду. Все кричали одно и то же. Маэ и Левак яростно твердили, обращаясь к солдатам:

— Уходите! Мы ничего не имеем против вас! Уходите же!

— Это вас совсем не касается! — подхватила Маэ. — Не мешайте нам, мы сами устроим свои дела.

За нею жена Левака прибавила более резко:

— Что нам, драться с вами, что ли, чтобы вы нас пропустили? Вас честью просят убраться отсюда подобру-поздорову!

Послышался даже тонкий голос Лидии, которая забралась с Бебером в самую гущу толпы и пронзительно кричала:

— Свиньи гарнизонные!

Немного поодаль стояла Катрина и слушала, не понимая, растерявшись при виде новой вспышки людской ярости, свидетельницей которой она стала по прихоти недоброй судьбы. Разве она без того мало страдала? Какой проступок она совершила, что несчастье так преследует ее и не дает ей покоя? Еще вчера она не могла понять, откуда взялся этот гнев забастовщиков. Она думала, что побитому нет надобности искать случая, чтобы его снова побили; но сейчас она всем сердцем испытывала желание ненавидеть, она припомнила все, что Этьен рассказывал им когда-то по вечерам, она прислушивалась к тому, что он говорит теперь солдатам. Он называл их товарищами, напоминал им, что они сами из народа и должны идти с народом против всех, кто угнетает бедноту.

В толпе произошло замешательство; вперед бросилась какая-то старуха. То была Прожженная, до ужаса худая, с голыми руками и обнаженной шеей; она так стремительно прибежала из дому, что седые космы ее растрепались и падали ей на глаза, мешая глядеть.

— Ага, черт возьми, я все-таки пришла! — проговорила она, задыхаясь. — Этот предатель Пьеррон запер меня в погребе.

И она тотчас накинулась на солдат, изрыгая брань из своей черной пасти:

— Сволочи! Бездельники! Только и знаете, что лизать сапоги начальству. А как пошло дело против бедняков, тут вы первые храбрецы!

Все присоединились к ней, и посыпался настоящий град ругательств. Некоторые еще кричали: «Да здравствуют солдаты! Сбросить в шахту офицерье!» Но вскоре все слилось в один общий крик: «Эй, красные штаны! Прочь отсюда!» Солдаты безучастно, молча, с каменными лицами внимали призывам к братству и дружеским уговорам; столь же равнодушно и тупо выслушивали они теперь и ругательства. Капитан, стоявший позади, обнажил шпагу. Толпа напирала все больше и больше, угрожая вплотную прижать их к стене; тогда капитан скомандовал: «На руку!» Солдаты повиновались, и рабочие увидели, что против них выставился двойной ряд штыков, поблескивавших стальными остриями.

— А, мерзавцы! — закричала Прожженная, отступая.

Но тотчас все снова двинулись вперед, исполненные презрения к смерти.

Женщины бросились первыми, жена Маэ и жена Левака крикнули:

— Убейте нас! Убейте! Мы требуем своих прав!

Левак, рискуя напороться на штыки, схватил обеими руками три сразу, стал дергать их и тащить к себе, чтобы вырвать у солдат; в гневе силы его удесятерились, и он согнул штыки. Бутлу начинал уже раскаиваться в том, что последовал за товарищами, и держался поодаль, спокойно поглядывая на Левака.

— Ну, что ж вы, попробуйте, — повторял Маэ, — попробуйте, если вы настоящие люди!

И он расстегнул блузу, распахнул рубашку, обнажая голую волосатую грудь, покрытую ссадинами. Старик наступал на штыки, и его страшная, безоглядная храбрость заставила солдат несколько податься назад. Чей-то штык уколол ему грудь. Маэ, казалось, обезумел и продолжал наступать, словно желая, чтобы штык проник ему в тело и раздался бы треск ребер.

— Трусы, вы не смеете!.. За нами стоят десятки тысяч! Да, да, вы можете нас убить, но придется убить еще десять тысяч!

Положение солдат становилось критическим: им был дан строгий приказ прибегнуть к оружию только в случае крайней необходимости. Но как удержать этих обезумевших людей, которые сами лезут на штыки? К тому же расстояние между солдатами и толпою все уменьшалось, — солдаты оказались прижатыми к стене, и отступать было уже некуда. Все же небольшой отряд, ничтожная горсточка людей стойко выдерживала натиск растущей толпы шахтеров и хладнокровно слушала отрывистую команду капитана. Последний, сжав губы, блестящим взором следил за всем происходящим и боялся только одного: что солдаты сами потеряют терпение, если их будут слишком долго раздражать бранью. Он уже заметил, как один молодой сержант, рослый и худощавый, с закрученными усами, начал беспокойно моргать. Возле него стоял старый солдат с нашивками, проделавший, верно, не один десяток походов; увидав, что его штык гнут, как соломинку, он побледнел. Другой — наверное рекрут, только что взятый от плуга, — краснел всякий раз, как его обзывали сволочью и бездельником. Оскорблениям не было конца; мелькали сжатые кулаки; углекопы ругались последними словами; град упреков и угроз сыпался, словно удары по лицу. Нужна была огромная воля начальника, чтобы держать солдат в рамках военной дисциплины и заставить их неподвижно стоять в горделивом, угрюмом молчании.

Столкновение казалось неизбежным; но вот за спинами солдат показалось добродушное лицо седого штейгера Ришомма, похожего на старого жандарма; он был, видимо, в сильном волнении.

— Черт возьми! — громко заговорил он. — Это же глупо наконец! Нельзя позволять себе такие нелепые выходки.

И он бросился между штыками и рабочими.

— Товарищи, послушайте меня… Вы знаете, что я старый рабочий и никогда не переставал быть с вами заодно. Ну так вот, черт возьми! Обещаю, если с вами обойдутся не по справедливости, я первый выскажу начальству всю правду в глаза… Но сейчас довольно! Вы орете дурные слова этим молодцам и хотите, чтобы вам вспороли живот; ни к чему это не приведет.

Его стали слушать; произошло некоторое замешательство. На беду наверху опять показался острый профиль молодого Негреля. Он, очевидно, боялся, как бы его не упрекнули, будто он подослал штейгера, не решаясь выйти сам; и он сделал попытку переговорить с рабочими. Но его слова покрыл такой ужасный шум, что ему ничего не оставалось, как пожать плечами и вторично отойти от окна. Сколько Ришомм ни уговаривал рабочих от своего имени, сколько он ни повторял им, что дело надо разобрать мирно, по-товарищески, — его больше не желали слушать, потому что он навлек на себя подозрение.

— Черт возьми! Пусть мне пробьют голову вместе с вами, но пока вы будете делать глупости, я от вас не уйду!

Он умолял Этьена помочь ему образумить углекопов, но тот только махнул рукой: он тоже ничего не может поделать. Слишком поздно, углекопов собралось уже не менее пятисот человек. И все были в бешенстве, все явились с тем, чтобы прогнать бельгийцев; нашлись и любопытные, которые пришли только поглазеть, и насмешники, которых забавляла эта драка. В некотором отдалении стояла кучка людей, а между ними Захария с Филоменой; они пришли словно на представление и были так спокойны, что привели с собою обоих ребят, Ахилла и Дезире. А из Рекийяра валила новая толпа; в ней находились Муке и Мукетта. Муке тотчас направился к своему приятелю Захарии и, ухмыляясь, похлопал его по плечу, Мукетта, крайне возбужденная, бросилась в первые ряды, туда, где были самые отчаянные головы.

Между тем капитан ежеминутно посматривал на дорогу в Монсу. Подкрепление, за которым он посылал, все не прибывало, а он со своим отрядом в шестьдесят человек не мог более держаться. Наконец он решил подействовать на воображение толпы и скомандовал зарядить ружья у всех на глазах. Солдаты немедленно повиновались, но волнение не унималось; слышались похвальба и насмешки.

— Поглядите-ка! Поглядите-ка! Вот бездельники-то! Они, никак, собираются в цель стрелять! — издевались женщины: Прожженная, Левак и другие.

У жены Маэ на руках была Эстелла, которая проснулась и начала плакать. Мать так близко подошла к солдатам, что сержант спросил, куда она лезет с малюткой.

— А тебе какое дело? — ответила Маэ. — Стреляй в нее, если смеешь.

Мужчины презрительно качали головами. Никто не верил, что можно стрелять в рабочих.

— У них и пуль-то нет в патронах, — проговорил Левак.

— Да что мы — враги, что ли? — крикнул Маэ. — Нельзя же стрелять в французов, черт побери!

Другие повторяли, что люди, которые проделали крымскую кампанию, пуль не боятся. И все продолжали наступать на солдат. Если бы в эту минуту раздался залп, вся толпа была бы сметена.

В первых рядах неистовствовала Мукетта: она воображала, что солдаты собираются колоть штыками женщин. Она уже прокричала все бранные слова, какие только знала, но ей все казалось недостаточно; она придумывала, как бы еще унизить солдат; у нее оставалось в запасе еще одно оскорбление, а именно — показать им зад. И она подняла юбки обеими руками, наклонилась и обнажила мощную округлость.

— Вот, смотрите, вот вам! Да она еще слишком чиста для вас, паскудники вы этакие!

Она все нагибалась, поворачивалась задом во все стороны, как бы раздавая каждому его порцию, чтобы никто не был обойден, и всякий раз восклицала:

— Вот это для офицера! Это для сержанта! Это для солдат!

Раздался взрыв смеха; Бебер и Лидия хохотали до упаду; даже Этьен, несмотря на свою угрюмость, пришел в восторг от подобного оскорбления. Все — не только насмешники, но и озлобленные — принялись улюлюкать, как будто солдат на глазах у них облили нечистотами. Одна Катрина, стоявшая в отдалении на груде старых бревен, молчала и, казалось, была ошеломлена; все закипало в ней при виде ненависти, которая обдавала и ее своим горячим дыханием.

Но тут произошло замешательство. Капитан, чтобы успокоить своих людей, решил арестовать нескольких углекопов. Одним прыжком Мукетта вырвалась, юркнув между ног товарищей. Из числа наиболее яростных были схвачены трое — Левак и еще двое рабочих; их отвели под стражей в помещение для штейгеров. Негрель и Дансарт кричали сверху капитану, чтобы он поднялся к ним, где более безопасно. Он отказался, понимая, что здание, в котором двери не запираются, сразу может быть занято рабочими; тогда его с позором обезоружат. Его небольшой отряд и так уже начал терять терпение: нельзя же отступать перед жалкой кучкой людей в деревянных башмаках, И шестьдесят солдат с заряженными ружьями продолжали стоять у самой стены лицом к лицу с толпой.

Сперва углекопы подались назад. Наступило глубокое молчание. Забастовщики были несколько озадачены арестом. Но сейчас же снова поднялись крики: требовали немедленного освобождения арестованных. Кто-то кричал, что их там собираются убить. И все, не сговариваясь, охваченные одним порывом, одной жаждой мести, бросились к груде кирпичей, лежавшей поблизости; кирпичи эти вырабатывались из мергелевой глины, которой было много на территории копей, и тут же обжигались. Дети таскали их по штуке, женщины набирали в подол, сколько можно. Вскоре перед каждым углекопом оказался запас кирпичей, и тогда началась битва.

Её открыла Прожженная. Она разбивала кирпичи, положив их себе на костлявое колено, и швыряла оба куска: один правою, другой левою рукой. Жена Левака чуть не вывихнула себе плечо; она была такая толстая, такая рыхлая, что ей приходилось подступать очень близко, иначе она не могла бы попасть в цель. Бутлу тщетно умолял ее прекратить драку и старался оттащить назад; он надеялся увести ее, тем более что муж крепко сидел в надежном месте. Женщины пришли в сильное возбуждение. Мукетте надоело царапать себе руки в кровь, разбивая кирпичи на своих жирных коленях, и потому она кидала по целому кирпичу. К сражающимся присоединились даже дети. Бебер учил Лидию, как замахиваться, чтобы камень лучше летел. Это был настоящий ливень, огромные кирпичи падали с глухим ударом. И вдруг среди этих фурий появилась Катрина; она высоко подняла обеими руками по куску кирпича и бросила их со всей силой, на какую были способны ее маленькие руки. Она не могла бы объяснить, зачем это сделала; но она задыхалась, она умирала от жажды убийства. Неужели этому проклятому, жалкому существованию никогда не будет конца? С нее довольно: любовник прибил ее и выгнал; она, как бездомная собака, таскалась по грязным дорогам и не могла даже попросить тарелку супа у родного отца: ему тоже нечего есть. Никогда не будет лучше; наоборот, с тех пор как она себя помнит, жизнь становилась все хуже и хуже; и Катрина разбивала кирпичи и швыряла их с единственной мыслью — все смести. Глаза ее до того налились кровью, что она даже не видела, в кого попадает.

Этьен все еще стоял перед солдатами; един кирпич чуть не раскроил ему череп. Ухо у него вспухло, он обернулся и вздрогнул, поняв, что кирпич этот брошен рукой Катрины, которая была словно в бреду. Рискуя быть убитым, Этьен все же не сходил с места и смотрел на нее. Другие тоже стояли неподвижно и, сжав кулаки, напряженно следили за ходом борьбы. Муке сравнивал и оценивал удары, как будто это была игра в свайку: ого, вот этот ловко попал, а тот промазал! Он балагурил и подталкивал локтем Захарию, а тот препирался с Филоменой, давал подзатыльники Ахиллу и Дезире и не хотел брать их на руки, чтобы им было виднее. В отдалении у дороги тоже виднелись кучки зрителей; а на самом верху холма, там, где начинался поселок, показался дед Бессмертный. Он стоял неподвижно и прямо, опираясь на палку; силуэт его четко вырисовывался на буром фоне неба.

Как только полетели кирпичи, штейгер Ришомм снова стал между солдатами и шахтерами. Он умолял одних, заклинал других и был в таком отчаянии, что на глазах у него выступили крупные слезы: об опасности он, казалось, позабыл и думать. Но слова его терялись в шуме, видно было только, как дрожали его длинные седые усы.

Примеру женщин последовали мужчины, и кирпичей полетело еще больше.

Маэ, обернувшись, увидала, что муж ее стоит позади с пустыми руками. Лицо его было мрачно.

— Что же ты? — крикнула она. — Трусишь, что ли? Неужели ты потерпишь, чтобы твоих товарищей сажали в тюрьму?.. Не будь у меня ребенка на руках, посмотрел бы ты тогда!

Эстелла, крича и плача, уцепилась за шею матери и мешала ей присоединиться к Прожженной и к прочим. Маэ, казалось, не слыхал слов жены; тогда она ногой подбросила ему несколько кирпичей.

— Черт побери! Возьмешь ты их или нет? Что мне: при всех в глаза тебе плюнуть, что ли? Может быть, тогда похрабрее станешь?

Маэ густо покраснел, схватил кирпич, разбил на куски и стал бросать. Она разжигала мужа, оглушительно выкрикивая яростные проклятия у него за спиной, и чуть не задушила Эстеллу, судорожно прижимая ее обеими руками к груди. Маэ подходил все ближе, ближе и наконец очутился прямо перед ружьями.

Небольшого отряда солдат почти не было видно за этим градом камней. Правда, они попадали слишком высоко; стена была уже вся в выбоинах. Что делать? При мысли о том, что придется, может быть, отступить, показать тыл, бледное лицо капитана на мгновение залилось румянцем; но он спохватился, — это все равно уже невозможно, стоит им сделать малейшее движение, и толпа тотчас растерзает их. Один кирпич только что сломал козырек кепи у капитана; капля крови потекла у него по лбу. Несколько человек из отряда было ранено; капитан чувствовал, что солдаты вне себя, что в них проснулся инстинкт самозащиты, когда люди уже перестают повиноваться начальству. У сержанта вырвалось ругательство: кирпич попал ему в левое плечо и чуть не вывихнул его, глухо ударившись, словно валек, которым колотят белье. В рекрута попали два кирпича; одним раздробило большой палец на руке, другим поранило правое колено, и оно горело, как в огне. Да что же это, долго ли еще терпеть подобные издевательства? Когда один камень отскочил рикошетом и попал в живот старому солдату, лицо его позеленело, а ружье, которое он крепко держал в костлявых руках, дрогнуло и будто само протянулось вперед. Капитан уже трижды готов был открыть огонь, но всякий раз тревога перехватывала ему дыхание; беспредельная внутренняя борьба в несколько мгновений смешала его мысли, обязанности, убеждения человека и солдата. Между тем град камней все усиливался. Капитан не успел открыть рот и громко скомандовать: «Пли!» — как ружья начали стрелять сами собою; сперва раздалось три выстрела, затем пять, потом грянул залп, и через некоторое время среди наступившей мертвой тишины еще один выстрел.

Всех охватил немой ужас. Солдаты стреляли! Изумленная толпа стояла неподвижно, как бы не веря тому, что происходит. Но вот раздались раздирающие крики, а горнист заиграл отбой. Тогда толпою овладела бешеная паника, все сломя голову бросились бежать по грязи, словно стадо, попавшее под обстрел.

Когда раздались первые три выстрела, Бебер и Лидия упали друг на друга; девочке пуля попала в лицо, мальчику под левое плечо. Она была убита наповал и лежала, не шевелясь. Но Бебер сделал последнее усилие и, уже в судорогах агонии, обхватил Лидию обеими руками, словно хотел обнять ее, как там, в темноте убежища, между бревнами, где они провели свою последнюю ночь. В эту минуту показался наконец Жанлен; он, еще сонный, прибежал из Рекийяра, ковыляя в пороховом дыму. Бебер, обнимая его маленькую подругу, испустил дух у него на глазах.

Пять выстрелов, последовавших затем, сразили Прожженную и Ришомма; пуля попала штейгеру в спину в тот самый миг, когда он умолял товарищей образумиться. Он упал на колени, лотом повалился на бок, хрипя и корчась на земле; глаза его наполнились слезами. Старухе пуля попала в горло; она рухнула наземь во весь рост, ударившись, словно сухое дерево, невнятно бормоча последнее проклятие: кровь уже заливала ей горло.

Но тут весь отряд дал дружный залп, и огнем его начисто вымело все пространство перед шахтами; на расстоянии сотни шагов пули косили любопытных, которые со смехом глазели на сражение. Одна пуля попала в рот Муке, и он упал навзничь к ногам Захарии и Филомены, убитый наповал, забрызгав кровью детей. В тот же миг и Мукетта получила две пули в живот. Она видела, как солдаты берут на прицел, и в бессознательном порыве самоотвержения бросилась вперед к Катрине, крикнув, чтобы та смотрела в оба, но, громко застонав, пошатнулась и упала на спину, опрокинутая силой удара. Этьен подбежал, хотел поднять ее, унести, но она жестом дала понять, что для нее все кончено. У Мукетты начиналась предсмертная икота, но она все улыбалась Этьену и Катрине, словно радуясь, что наконец-то эта пара теперь вместе, когда она покидает свет.

Казалось, все было кончено; ураган пуль пронесся очень далеко, вплоть до самых домов поселка; но вдруг раздался еще один выстрел, одинокий и запоздалый: Маэ, пораженный прямо в сердце, повернулся на месте и упал ничком в лужу, черную от угля.

Жена наклонилась над ним с бессмысленным видом.

— Эй, старик, вставай! Ты ведь не ранен, нет?

Руки у нее были заняты Эстеллой, и ей пришлось сунуть девочку под мышку, чтобы приподнять руками голову мужа.

— Ну, скажи, где тебе больно?

Глаза у него были безжизненные, на губах показалась кровавая пена. Жена поняла, что он умер. Она осталась сидеть в грязи, держа ребенка под мышкой, словно пакет, и тупо глядя на мужа.

Шахта была очищена. Капитан порывистым жестом снял и опять надел кепи, козырек которого был сломан брошенным камнем; он был очень бледен и стоял неподвижно, видя крушение всей своей жизни. А солдаты его, замкнувшись в немом молчании, перезаряжали ружья. У окна приемочной виднелись испуганные лица Негреля и Дансарта. За ними стоял Суварин; лоб его прорезала глубокая морщина, словно там запечатлелась мысль, гвоздем засевшая у него в голове. На противоположной стороне горизонта, на краю холма, как вкопанный стоял дед Бессмертный, опираясь одной рукой на палку, а другую приставив ко лбу, чтобы лучше видеть, как внизу убивают его близких. Раненые стонали, мертвые холодели, лежа, в жидкой грязи или в черных ямах, наполненных углем. И тут, же посреди этих крохотных трупов людей, которые всю жизнь терпели нужду и казались теперь непомерно худыми, лежал труп околевшей Трубы — громадная туша, уродливая и жалкая.

Этьен не был убит. Он все еще ждал чего-то, стоя возле Катрины, которая упала от изнеможения и страха; но вдруг раздался чей-то громкий голос, заставивший Этьена вздрогнуть. То был аббат Ранвье. Он возвращался после обедни. Потрясая руками, он с яростью пророка призывал гнев божий на убийц. Он возвещал царство справедливости, близкое истребление буржуазии огнем небесным за то, что она переполнила меру своих злодеяний, убивая тружеников и обездоленных мира сего.

* * *

 

Контакты

Добро пожаловать на наш сайт!

Наш сайт специально создавался, чтобы собрать в одном месте огромное количество изображений. Здесь находится около миллиона отобранных, качественных изображений. Изображения могут быть полезны во многих сферах. Например при создании презентаций, различных докладов, графическим дизайнерам, а также вебмастерам — при создании своих сайтов.

Вся информация и ссылки представлены исключительно в ознакомительных целях и предназначены только для просмотра. Администрация не несет ответственности за информацию, представленную пользователями сайта.