Странник

ЧАСТЬ 7

1

Громы Монсу чудовищным эхом докатились до Парижа. В продолжение четырех дней оппозиционные газеты возмущались, заполняя первые страницы ужасными известиями: двадцать пять раненых, четырнадцать убитых, среди них двое детей и три женщины. А кроме того, были еще и арестованные. Левак прослыл настоящим героем: ему приписывали слова, дышавшие античным величием и будто бы сказанные им судебному следователю. Империя, которой удары эти попадали прямо в лоб, относилась к событиям с величайшим спокойствием, подчеркивая свое всемогущество; но она сама не могла отдать себе отчет в серьезности полученной раны. Казалось, что все это просто досадная неприятность, какое-то происшествие там, в некой черной стране; хотя это и могло причинить известный вред, но от парижской улицы, создававшей общественное мнение, отстоит очень далеко. Происшествие скоро будет забыто: Компания получила официальное распоряжение замять дело и покончить с затянувшейся забастовкой, грозившей стать социально опасною.

В среду утром в Монсу прибыли три администратора. Городок, до этого не осмеливавшийся выражать свою радость по поводу устроенной бойни и переживавший события с тяжелым сердцем, облегченно вздохнул и почувствовал себя спасенным. Погода тоже исправилась: стояли ясные, теплые дни, как всегда в начале февраля; под солнцем зазеленели почки на кустах сирени. В доме Правления раскрылись ставни, и обширное здание снова вернулось к жизни. Оттуда шли теперь более приятные слухи: говорили, будто члены Правления, чрезвычайно обеспокоенные катастрофическими событиями, приехали сюда, чтобы раскрыть отеческие объятия и заключить в них заблудших углекопов из рабочего поселка. Теперь, когда удар был нанесен, он оказался даже сильнее, чем того хотели, и они решили выступить в роли спасителей. Они издавали превосходные, но запоздалые распоряжения. Прежде всего рассчитали бельгийцев, всячески подчеркивая эту крайнюю уступку рабочим. Затем сняли военную охрану с шахт, так как со стороны усмиренных забастовщиков им больше не угрожало никакой опасности. Замяли дело с исчезнувшим из Воре часовым: вся окрестность была обыскана, но нигде не обнаружили ни оружия, ни тела; порешили на том, что солдат, наверное, дезертировал, хотя и подозревали, что тут кроется преступление. Старались замять все, что только было возможно, дрожа от страха за завтрашний день и считая опасным признаться в непобедимости разъяренной толпы, бросившейся приступом на обветшалые леса старого мира. Впрочем, примирительная работа не мешала им заниматься чисто административными делами. В городе знали, что Денелен снова ходит в Правление и встречается там с г-ном Энбо. Продолжались переговоры о приобретении Вандамской шахты; по слухам, Денелен соглашался принять условия господ из Парижа.

Но наибольшее возбуждение вызвали во всей окрестности большие желтые воззвания, расклеенные администраторами на всех стенах. На них можно было прочитать следующие строки, напечатанные крупным шрифтом:

«Рабочие Монсу! Мы не хотим, чтобы заблуждения, печальные последствия которых вы сами видели за последние дни, лишили средств к существованию благоразумных и благонамеренных рабочих. В понедельник утром мы откроем все шахты и, когда работа возобновится, тщательно и со вниманием рассмотрим те вопросы вашего положения, в которых можно будет что-либо улучшить. Мы сделаем все, что окажется справедливым и возможным».

В течение одного лишь утра мимо воззваний прошли все десять тысяч углекопов. Никто не говорил ни слова, многие качали головой, другие вялым шагом отходили прочь, но лица их оставались неподвижными и бесстрастными.

До этого поселок Двухсот Сорока продолжал непримиримо упорствовать. Казалось, кровь товарищей, окрасившая грязь шахты, преграждала туда дорогу другим. К работе приступило не больше десяти человек: Пьеррон и другие, такие же, как и он, лицемеры. На то, как они уходили и возвращались, углекопы смотрели хмуро, но ничем не угрожали. Воззвание, наклеенное на стене церкви, было встречено с глухим недоверием. О возврате расчетных книжек там не говорилось: разве Компания отказывалась взять их обратно? И боязнь репрессий, идея братского солидарного протеста против увольнения наиболее скомпрометированных заставляла всех углекопов по-прежнему упорствовать. Все это было подозрительно, надо подождать, а в шахты можно будет вернуться, когда господа из Правления объяснятся с полной откровенностью. Низкие строения поселка угрюмо молчали, даже голод перестал быть страшным. Раз смерть уже пронеслась над крышами Монсу, все уцелевшие могут стать ее жертвами.

Но самым мрачным и самым молчаливым во всем поселке был скорбный дом Маэ. Проводив мужа на кладбище, вдова Маэ более не разжимала стиснутых зубов. После побоища она снисходительно отнеслась к тому, что Этьен привел полуживую и забрызганную грязью Катрину к ней в дом. Начав раздевать девушку в присутствии молодого человека, чтобы уложить ее в постель, она сперва подумала, что дочери тоже угодила пуля в живот, так как рубашка Катрины была в крови. Но затем она поняла, в чем дело: то была кровь запоздалой зрелости, впервые вызванная потрясениями этого ужасного дня. Да, нечего сказать, кстати явилась эта рана, настоящий подарок — возможность рожать детей, чтобы их потом перебили жандармы! Она ни слова не сказала ни Катрине, ни Этьену. Последний, рискуя подвергнуться аресту, спал вместе с Жанленом. При мысли о возвращении во мрак Рекийяра Этьена охватывало такое отвращение, что он предпочитал тюрьму: его пробирала дрожь, ужас перед темнотой, окутывающей все эти убийства, бессознательный страх перед солдатом, который лежал там, внизу, придавленный камнями. К тому же Этьен мечтал о тюрьме, как об убежище, — настолько его угнетало тяжелое чувство, вызванное поражением. Но его никто даже не беспокоил, и он проводил невыносимо томительные дни, не зная, чем заняться, чтобы вызвать хоть какое-нибудь физическое утомление. Временами вдова Маэ все-таки злобно поглядывала на него и на Катрину, как бы спрашивая, зачем они торчат у нее в доме.

Спали снова все в куче. Дед Бессмертный занимал постель, до того принадлежавшую двум малюткам; они спали теперь с Катриной, так как несчастная Альзира уже не мешала старшей сестре, толкая ее своим горбом в бок. Мать ощущала пустое место в доме сильнее всего, когда ложилась: постель казалась ей теперь холодной и слишком широкой. Напрасно брала она к себе Эстеллу, чтобы заполнить эту пустоту; девочка не могла заменить мужа. И вдова часами беззвучно плакала. Затем дни потекли так же, как и раньше: по-прежнему не было хлеба, не было надежды и подохнуть. Что-то где-то перехватывали, и эти удачи сослужили несчастным скверную службу, заставляя длить свои муки. В жизни их ничего не изменилось; недоставало только Маэ.

На пятый день в послеобеденное время Этьен, которого приводил в отчаяние вид молчаливой вдовы Маэ, вышел из дому и медленно зашагал по вымощенной улице поселка. Тягостное бездействие побуждало Этьена к этим постоянным прогулкам, которые он совершал, опустив руки и склонив голову под гнетом одной и той же мысли. Он бродил уже с полчаса им вдруг почувствовал, что ему не по себе: товарищи выходили из своих домов и провожали его взглядом. То немногое, что еще оставалось от популярности Этьена, улетучилось вместе с расстрелом; теперь он не мог уже сделать шагу без того, чтобы не встретить загоравшихся при его появлении глаз. Подняв голову, он увидал угрожающие лица мужчин, заметил, что женщины приподнимают занавески на окнах. От этого немого обвинения, сдержанного гнева этих взглядов, этих глаз, расширенных от голода и слез, он чувствовал себя неловко, и ноги его отказывались идти. За его спиной все усиливался глухой упрекающий ропот. Этьену представилось, будто весь поселок выходит на улицу, чтобы крикнуть ему в лицо о своем несчастье; и боязнь эта заставила его с дрожью повернуть обратно.

Но в доме Маэ он застал сцену, которая его окончательно расстроила. Дед Бессмертный сидел у холодной печи, прикованный к стулу с тех пор, как двое соседей нашли его в день бойни на земле с раздробленной в куски клюкой: он лежал словно старое дерево, поваленное молнией. Ленора и Анри, желая хоть чем-нибудь заглушить чувство голода, с невероятным шумом скоблили старую кастрюлю, в которой накануне варили капусту, а вдова Маэ, посадив Эстеллу на стол, грозила кулаком Катрине:

— Повтори еще раз, черт тебя возьми! Повтори, что ты сейчас сказала!

Катрина сообщила о своем намерении вернуться в Воре. Не иметь собственного заработка, быть обузой в доме матери, бесполезной тварью, попусту занимающей место, эта мысль становилась для нее день ото дня невыносимее. И если бы не страх перед побоями Шаваля, девушка ушла бы еще во вторник. Она пролепетала в ответ:

— Чего же ты хочешь? Нельзя ведь жить, ничего не делая. По крайней мере будет хлеб.

Мать перебила её:

— Слушай же! Первого, кто из вас пойдет на работу, я задушу… Нет, это было бы уж слишком!.. Убить отца и продолжать эксплуатировать его детей! Нет, довольно! Лучше уж пусть вас всех снесут на погост, как того, кого уже снесли.

Длительное молчание с бешенством прорвалось у нее целым потоком слов. Нечего сказать, хороший заработок может принести ей Катрина! Едва тридцать су, да еще, может быть, двадцать су, если начальство даст какую-нибудь работу этому бандиту Жанлену. Пятьдесят су, а кормить нужно семь ртов! Ребята ведь только на то и годны, чтобы жрать. А что касается деда, то у него, наверное, при падении что-то тронулось в голове, — он казался теперь слабоумным; может быть, он и совсем рехнулся, когда увидал, что солдаты стреляют в товарищей.

— Не правда ли, старина, они вас доконали? Что толку, коли у вас еще руки крепкие; вам теперь крышка.

Бессмертный смотрел на нее потухшими, ничего не понимающими глазами. Он целыми часами сидел, уставившись в одну точку, сохранив только способность плевать в лохань с золой, поставленную возле него, чтобы не пачкать пол.

— Ему еще не утвердили пенсию, — продолжала Маэ, — и я уверена, что они откажут, — все из-за нашего образа мыслей… Нет, хватит с меня, слишком уж много горя доставили нам эти люди!

— Но ведь они обещают в объявлении… — попыталась возразить Катрина.

— Перестанешь ты приставать ко мне с их объявлением?.. Это ловушка — хотят нас поймать и сожрать. Теперь, когда они нас изрешетили, им хорошо любезничать…

— Но куда ж мы тогда денемся, мама? В поселке ведь нас тоже не оставят.

Вдова Маэ безнадежно развела руками. Куда они денутся? Она сама не знала, да старалась и не думать — эти мысли сводили ее с ума. Пойдут куда-нибудь в другое место. Грохот кастрюли становился невыносимым. Маэ накинулась на Ленору и Анри и отхлестала их. Эстелла, уползшая на четвереньках, растянулась, — это еще увеличило шум. Мать успокоила ее шлепком; вот было бы счастье, если бы она убилась до смерти! Она вспомнила об Альзире, пожелав и всем остальным детям той же участи. Затем, прислонившись к стене, неожиданно разрыдалась.

Этьен не решался вступать в объяснения. Он уже ничего не значил в доме; даже дети отшатывались от него с недоверием. Но слезы несчастной взволновали его, он пробормотал:

— Ну, ничего, ничего, не надо падать духом! Как-нибудь вывернемся!

Та, казалось, не слышала его и продолжала причитать:

— Нищета! Мыслимая ли вещь! Как-никак, а все-таки жили себе помаленьку, пока не разразились все эти ужасы. Ели черствый хлеб, зато были вместе… Да что же случилось, господи? Что же мы сделали, чтобы заслужить такое несчастье? Один на том свете, другие только и мечтают, как бы туда отправиться… Конечно, нас запрягали в работу, как лошадей, и, разумеется, несправедливо было, что нам доставались только удары палок, что богачи непрерывно округляли свой капиталец, а у нас не оставалось даже надежды на то, что жизнь станет легче. А раз нет надежды, то и жить не хочется. Да, да, конечно, так не могло продолжаться, надо же было немного вздохнуть… Но если бы знать наперед! Да мыслимо ли это — испытать такое страшное горе за одно только желание добиться справедливости!

Рыдания подступали у нее к горлу, голос прерывался от непомерной скорби.

— А всякие прохвосты всегда тут как тут: наобещают, что все устроится, если только немного потерпеть… Вот и вскружили голову: то, что есть, одна сплошная мука, поневоле захочется того, чего нет. Я-то уж размечталась, думала, пойдет мирная, хорошая жизнь; право слово, унеслась бог весть куда, за облака! Вот и переломали себе ребра, как снова попали в нищету… Все оказалось неправдой, все только померещилось нам. Было всегда только одно — нищета! Коли хочешь, так подавись ею, этой нищетой, да получай еще ружейный залп впридачу!

Этьен слушал её жалобы, и каждая слеза отдавалась в его сердце упреком. Он не знал, чем успокоить вдову Маэ, испытавшую страшное разочарование, когда разбилась ее мечта. Она снова вышла на середину комнаты и смотрела теперь на Этьена, называя его в припадке бешенства на «ты»:

— А ты, ты тоже хочешь вернуться в шахту, после того как всех нас подвел?.. Я тебя ни в чем не упрекаю, но только я бы на твоем месте давно умерла от огорчения, что причинила товарищам столько горя.

Он хотел ответить, но потом в отчаянии только пожал плечами: к чему вступать в объяснения, когда все равно никто не поймет его боли? И, невыносимо страдая, Этьен снова ушел бродить.

Ему показалось, будто поселок по-прежнему ждал его появления; мужчины стояли на порогах, женщины — у окон. Как только он вышел, послышался глухой ропот, стала собираться толпа. Сплетни, накопившиеся за четыре дня, грозили разразиться всеобщим проклятием. Этьену угрожали кулаками, матери злобно показывали на него детям, старики при виде его плевали. Отношение к нему резко изменилось, — он увидел обычную на следующий день после поражения роковую изнанку популярности, ненависть, которую вызвали все эти бесцельные длительные страдания. Этьен расплачивался за голодовку и за смерть товарищей.

Захария, возвращавшийся вместе с Филоменой, толкнул Этьена в дверях и злобно усмехнулся:

— Ишь, разжирел! Видно, хорошо разживаться на чужой шкуре!

А жена Левака уже вышла на порог вместе с Бутлу. Она заговорила о своем мальчике Бебере, убитом пулей, и кричала:

— Да, есть такие подлецы, которые даже детей убивают. Пусть хоть из-под земли достанет мне моего ребенка!

О муже, находившемся в тюрьме, она не говорила: в семье его заменял Бутлу. Впрочем, она вспомнила и о Леваке, пронзительно крикнув:

— Да, да! Есть мерзавцы, которые гуляют на воле, а порядочные люди сидят черт знает где!

Этьен, желая избавиться от нее, наткнулся на жену Пьеррона, бежавшую через весь сад. Для этой смерть матери была настоящим избавлением, так как оба супруга не знали, куда деваться от злобной старухи; не плакала она и о девочке, об этой потаскушке Лидии, от которой тоже неплохо было освободиться. Но, желая помириться с соседками, Пьерронша решила действовать заодно с ними:— А моя мать? А девчушка? Небось, видели, как ты за них прятался, так что им пришлось проглотить пули вместо тебя.

Что было делать? Придушить Пьерроншу и всех остальных, подраться со всем поселком? На миг у Этьена появилось именно это желание. Кровь в голове стучала, теперь он относился к своим товарищам, как к животным; его возмущало, что они оказались до такой степени неразвитыми, глупыми, что могли ставить ему в вину логический ход событий. Какая нелепость! Невозможность укротить этих людей была до того тяжела Этьену, что он ускорил шаг, стараясь не прислушиваться к ругательствам. Скоро это обратилось в настоящее бегство. Из каждого дома, с которым он равнялся, гикали на него, за ним следовали по пятам, его проклинали во весь голос, так как ненависть народа перешла всякие пределы. Он был эксплуататором, убийцей, единственным виновником всех несчастий. Бледный, расстроенный, Этьен бегом пустился из поселка, а за ним с ревом неслась целая толпа. Наконец на шоссе многие отстали. Кое-кто, однако, упорно преследовал его, а внизу, у косогора, против «Авантажа», к ним присоединилась другая группа людей, выходившая из Воре.

Там были старый Мук и Шаваль. Старик после смерти дочери Мукетты и сына Муке продолжал исполнять обязанности конюха, не произнося ни слова сожаления, ни единой жалобы. Когда же он увидал Этьена, его внезапно обуяла ярость, и слезы показались у него на глазах. Из его почерневшего рта, кровоточившего от вечного жевания табака, полился поток бранных слов:

— Сволочь! Свинья! Паршивое мурло!.. Ты мне теперь заплатишь за моих бедных ребят. Нет, я должен съездить тебе по морде!

Он поднял с земли кирпич, расколол его надвое и швырнул, один за другим оба куска.

— Да, да! Вон его! — кричал Шаваль, возбужденно усмехаясь и довольный этой местью. — Каждому свой черед… Что, приперли тебя, сволочь, к стене!

Он тоже бросился на Этьена, швыряя в него камнями. Вокруг поднялся невообразимый шум, все хватались за кирпичи, раскалывали их и швыряли в Этьена, желая изувечить его так же, как они хотели прикончить солдат. Потеряв голову, он уже не старался убежать, а стал прямо перед ними, пытаясь успокоить их словами. Прежние речи, вызывавшие раньше восторг, снова приходили ему на память. Он повторял слова, которыми опьянял их, когда держал в своей власти покорную толпу. Но могущество Этьена уже потеряло свою силу, и в ответ летели лишь камни. Один из них ранил ему левую руку; он начал отступать, подвергаясь большой опасности, и очутился у самого фасада «Авантажа». Раснер уже давно стоял на пороге.— Входи, — просто сказал он.Этьен колебался: укрыться здесь казалось ему невозможным.

— Входи же, я поговорю с ними!

Этьен послушался совета и скрылся в комнате, а кабатчик закрыл своей широкой спиной всю дверь.

— Постойте, друзья, надо же быть благоразумными… Вы отлично знаете, что я-то уж вас никогда не обманывал. Я всегда стоял за спокойствие, и если бы вы меня послушали, так уж, конечно, не оказались бы в том положении, в каком находитесь сейчас.

Мерно покачиваясь всем корпусом, он начал длинную речь, изливая на людей свое легко доступное красноречие, напоминавшее подслащенную тепленькую водичку. Его былой успех возвращался к нему целиком; он без всякого напряжения, совершенно естественно завоевывал вновь популярность, как будто месяц назад никто на него не кричал и не называл подлецом. Послышались одобрительные голоса: «Правильно! Согласны! Вот как надо говорить!» Раздались громовые рукоплескания.

А Этьен прислушивался из-за дверей; последняя надежда покинула его, и на душе у него было горько. Он вспоминал предсказание Раснера там в лесу, когда тот грозил ему неблагодарностью толпы. Что за животная тупость! Что за гнусная забывчивость, — как будто не он оказал им тысячи услуг! Толпой руководила слепая сила, упорно раздиравшая самое себя. И к ярости от присутствия озверелых и себе же вредивших людей присоединялось отчаяние от собственного падения, сознание трагического конца, к какому привели его честолюбивые мечты. Так что же? Неужели все кончено? Этьен вспоминал, как там, под сенью буков, он слышал три тысячи сердец, бившихся в унисон с его сердцем. В тот день популярность была в его руках, он владел толпой, она почувствовала в Этьене своего вожака. Тогда Этьена опьяняли мечты: Монсу у его ног, а потом Париж, где он, может быть, станет депутатом и обрушится на буржуа своими речами. Он мечтал о первой речи, произнесенной рабочим с парламентской трибуны. А теперь все кончено! Он чувствовал себя несчастным, его ненавидели; те же самые люди теперь с кирпичами в руках преследуют его.

В это время голос Раснера раздался громче:

— Насилие никогда не приводило к хорошим результатам, в один день мира не переделаешь. Те, кто обещал вам переменить все сразу, — либо несерьезные люди, либо прохвосты!

— Браво! Браво! — кричала толпа.

Кто же был виновником? Этьен продолжал задавать себе все тот же угнетавший его вопрос. Действительно ли он был виноват во всем — в этом несчастье, от которого сам исходил кровью, в этой нищете одних и гибели других — женщин и детей, исхудавших и сидевших без хлеба? Однажды вечером, еще до катастрофы, перед ним встало это мрачное видение. Но его уже возбуждала вместе со всеми товарищами какая-то сила! К тому же он никогда не руководил ими, — они сами вели его, побуждая на такие поступки, которых он никогда бы не совершил, если бы на него не напирала сзади смятенная толпа. При каждом насилии события подавляли его, так как ни одного из них он и не мог предвидеть, и не хотел. Разве мог он, например, ожидать, что его приверженцы из поселка вооружатся в один прекрасный день камнями против него же? Эти бесноватые лгали, обвиняя его в том, что он обещал им сытость и безделье! К этому оправданию, к доводам, которыми он пытался заглушить угрызения совести, примешивалось затаенное беспокойство — мысль, что он оказался не на высоте положения, и Этьена, как всякого мечущегося недоучку, охватило сомнение. Но ведь он дошел до последнего предела, он даже не соглашался с товарищами, он испугался их, испугался этой огромной массы, слепой и непреодолимой народной массы, мчавшейся стихийно и сметавшей все на своем пути, вопреки правилам и теориям. Отвращение мало-помалу заставило его отойти от товарищей; ему было неприятно с ними, вкусы его стали тоньше, и он всем своим существом тянулся к стоящему выше классу.

В эту минуту голос Раснера заглушили восторженные крики:

— Да здравствует Раснер! Вот уж правда, что только его и надо слушать! Браво! Браво!

Кабатчик закрыл дверь, и толпа рассеялась. Раснер и Этьен молча переглянулись. Оба пожали плечами и в конце концов выпили по кружке пива.

В тот же день в Пиолене был торжественный обед по случаю помолвки Негреля и Сесили. Накануне Грегуары велела натереть в столовой пол и выколотить в гостиной мебель. Мелани хлопотала у себя на кухне, присматривая за жаркими, сбивая соусы, запах которых поднимался до самого чердака. Решили, что кучер Франсис поможет Онорине подавать на стол, жена садовника будет мыть посуду, а сам садовник — открывать калитку. Никогда еще этот патриархальный зажиточный дом не был взбудоражен таким празднеством.

Все сошло как нельзя лучше. Г-жа Энбо была очень мила с Сесиль и улыбнулась Негрелю, когда нотариус из Монсу галантно предложил выпить за счастье будущей супружеской четы. Г-н Знбо также был очень любезен. Его радостный вид поразил гостей; прошел слух, что, войдя снова в доверие Правления, он скоро будет представлен к ордену Почетного легиона за энергичное подавление забастовки. Говорить о последних событиях избегали, но всеобщая радость изобличала торжество этих людей, и обед превращался в официальное празднование победы. Наконец-то они свободны и можно опять есть и спать спокойно! Кто-то осторожно намекнул на убитых, кровь которых еще не совсем впиталась в грязь Воре: этот урок был печальной необходимостью; и когда Грегуары добавили, что теперь долг каждого помочь залечивать раны, нанесенные поселкам, все растрогались. Сами Грегуары обрели прежнее спокойствие и добродушие; они прощали своих честных шахтеров, которые в недрах шахт подают пример вековой покорности. Именитые граждане Монсу, которым теперь больше нечего было дрожать, согласились на том, что вопрос о наемном труде должен быть изучен с большей осмотрительностью. За жарким победа достигла окончательной полноты: г-н Энбо прочел письмо епископа, извещавшего о смещении аббата Ранвье. Вся местная буржуазия страстно обсуждала историю с этим священником, называвшим солдат убийцами. Когда подали десерт, нотариус очень решительно заявил, что он свободомыслящий.

Денелен был с обеими дочерьми. Он пытался скрыть среди общего ликования свою печаль, вызванную разорением. Утром этого дня он подписал купчую крепость, по которой уступал вандамскую концессию компании Монсу. Припертый к стене, он вынужден был подчиниться требованиям администраторов; он отдавал им эту давно подстерегаемую добычу и еле-еле добывал таким путем деньги, необходимые для уплаты кредиторам. В последний момент он даже принял, как выгодное для себя, предложение остаться окружным инженером, чтобы на положении рядового служащего наблюдать за той самой шахтой, которая поглотила все его состояние. Наступала гибель единоличных предприятий мелкого масштаба; отдельные хозяева, которых одного за другим пожирал ненасытный капитал, затоплявший их могучим приливом крупных акционерных обществ, должны были в близком будущем уйти со сцены. Денелен один расплачивался за убытки, принесенные забастовкой, и теперь чувствовал, что люди, пьющие за орден г-на Энбо, пьют за его крах. Некоторым утешением ему служило только кокетливое изящество Люси и Жанны; подновленные платья очень шли им; красивые и бойкие девушки, презрительно относясь к деньгам, весело смеялись, несмотря на разорение.

Когда перешли в гостиную пить кофе, г-н Грегуар отвел своего кузена в сторону и поздравил его с мужественным решением.

— Что ж поделаешь? Единственная твоя ошибка в том, что ты рискнул в Вандаме миллионом, полученным за твою акцию Монсу. Ты причинил самому себе невероятный вред, а собачья работа тебя окончательно разорила. Моя же акция спокойно лежала в ящике и кормила меня, хотя я ничего не делал, да еще будет кормить моих детей и внучат.

* * *

II

В воскресенье, как только стемнело, Этьен незаметно ушел из поселка. Чистое небо, усеянное звездами, освещало землю синеватым сумеречным блеском. Этьен направился к каналу и медленно пошел вдоль него в сторону Маршьенна. Любимой прогулкой Этьена была эта заросшая травою дорожка, бегущая совершенно прямо на протяжении двух лье вдоль геометрически правильной водной полосы, которая тянулась, как бесконечная лента расплавленного серебра.

Никогда он не встречал здесь ни души. Но в этот день его ждало разочарование: навстречу ему шел человек. Под бледным звездным сиянием оба одиноких путника узнали друг друга, только столкнувшись лицом к лицу.

— А, это ты! — пробормотал Этьен.Суварин кивнул головой, ничего не ответив. Несколько минут они стояли неподвижно, потом пошли рядом по направлению к Маршьенну. Каждый, казалось, продолжал свои думы, как будто оба спутника были очень далеко друг от друга.

— Ты читал в газете, как преуспевает в Париже Плюшар? — спросил наконец Этьен. — Когда он выходил с бельвильского собрания, его ждали на улице и устроили ему настоящую овацию. О, теперь он выдвинется, несмотря на свой насморк. Теперь уж он достигнет, чего только захочет!

Машинист пожал плечами. Он презирал говорунов, людей, вступающих в политику совершенно так же, как они начинают адвокатскую карьеру, — с единственной целью заработать своим фразерством приличную ренту.

Этьен принялся теперь за Дарвина. Он уже прочел отрывки из его трудов, собранные и популярно изложенные в книжке ценою в пять су. Из этого плохо понятого им чтения он старался извлечь революционную идею борьбы за существование, в которой тощие будут пожирать тучных и могучие народные массы растерзают хилую буржуазию. Но Суварин обозлился и напал на социалистов, по глупости принимающих учение Дарвина, этого апостола научной теории неравенства, пресловутый отбор которого годится только для философов-аристократов. Товарищ его упорно стоял на своем, заспорил и выразил свои сомнения в следующей гипотезе: допустим, что старого общества больше не существует, его вымели до последней пылинки; разве тогда не может явиться опасность, что новый мир, пустив ростки, подвергнется медленному гниению от той же самой несправедливости? Одни окажутся больными, другие здоровыми, одни, более ловкие, более умные, будут от всего жиреть, а другие, тупые и ленивые, станут вновь рабами. Тогда, представив себе воочию картину вечной нищеты, машинист крикнул неистовым голосом, что если для человека справедливость неосуществима, то пусть лучше сгниет все человечество. Раз тот или иной общественный строй не оправдывает себя, значит, его надо уничтожать, и так до последнего живого существа. После этого снова водворилось молчание.

Суварин долго шагал по траве, опустив голову, настолько уйдя в свои мысли, что подвигался вперед по краю берега над самой водой со спокойной уверенностью человека, впавшего в сомнамбулизм. Затем он внезапно вздрогнул без всякой причины, как будто увидал привидение. Он поднял голову, лицо его было очень бледно, и он тихо сказал, обращаясь к товарищу:

— Я тебе никогда не рассказывал, как она умерла?

— Кто это?

— Моя жена, там, в России.

Этьен сделал неопределенный жест, удивленный дрогнувшим голосом Суварина и неожиданной потребностью быть откровенным, такой необычной у этого бесстрастного стоика. Он знал только, что женой Суварин называл свою любовницу, повешенную в Москве.

— Дело наше провалилось, — начал рассказывать Суварин, устремляя блуждающие глаза на белую полосу канала впереди, между колоннадой синеющих деревьев. — Мы сидели две недели под землей, минировали полотно железной дороги, но взорвался не царский поезд, а пассажирский… Тогда Аннушку арестовали. Каждый вечер, переодевшись крестьянкой, она приносила нам хлеб. Она же зажгла и фитиль, так как мужчину скорее могли бы заметить… Я все время присутствовал на процессе, спрятавшись в толпе; он продолжался целых шесть дней…

Голос его прерывался, он стал задыхаться от кашля.

— Два раза мне хотелось крикнуть, броситься к ней через людские головы… Но к чему? Одним человеком меньше — значит, меньше одним борцом. Я догадался, что и она говорит мне «нет», когда обращает ко мне свои большие глаза.

Он опять закашлялся.

— И в самый последний день я тоже был на площади… Шел проливной дождь, и от этого люди сделались неловкими, теряли голову… Они провозились целых двадцать минут, чтобы повесить четверых до Аннушки; веревка обрывалась, и они никак не могли покончить с четвертым… Она стояла тут же, дожидаясь своей очереди. Она не видела меня и искала глазами в толпе. Я влез на тумбу, она меня заметила, и с той минуты глаза наши были прикованы друг к другу. И даже мертвая, она все продолжала смотреть на меня… Я помахал шляпой и ушел.

Снова водворилось молчание. Белая лента канала тянулась в бесконечность, оба шли одинаковым замедленным шагом; каждый, казалось, снова углубился в себя. На самом горизонте бледная вода как бы открывала в небе небольшой световой пролет.

— Это нам в наказание, — продолжал резким, суровым голосом Суварин. — Мы не должны были любить друг друга… Да, хорошо, что она умерла; на ее крови родятся герои, а во мне больше нет никакой трусости… Никого — ни родных, ни женщины, ни друга! Рука ни от чего не дрогнет, когда придет день и нужно будет отнять жизнь у других или отдать свою!

Этьен остановился, дрожа от свежести ночи. Он не стал спорить, а просто сказал:

— Мы далеко зашли; хочешь, повернем обратно?

Он так же медленно пошел назад к Воре и, пройдя несколько шагов, добавил:

— Ты видел новые воззвания?

Он имел в виду большие желтые плакаты, расклеенные Компанией в то самое утро. В них было больше ясности и примиренности: обещалось, что всем шахтерам, которые приступят на следующий день к работе, возвратят расчетные книжка. Все будет забыто и прощены даже главари.

— Да, видел, — ответил машинист.

— Ну, и что же ты думаешь?

— Думаю, что все кончено… Стадо снова спустится в шахты. Все вы трусы.

Этьен с жаром начал оправдывать товарищей: отдельный человек может быть храбрым, но толпа, умирающая с голоду, бессильна. Шаг за шагом они дошли до Воре, и перед черным массивом шахты он все говорил, клялся, что сам не спустится никогда, но готов простить тех, которые пойдут на работу. Затем, так как передавали, что плотники не успели починить обшивку, Этьен захотел узнать, правда ли, что давление почвы на доски в нижних слоях до того усилилось, что одна из клетей, доставляющих рабочих вниз, задевает об обшивку при проходе на протяжении более пяти метров. Суварин, став опять угрюмым, отвечал односложными словами. Когда он вчера работал, клеть действительно задевала, и машинисты должны были увеличить скорость, чтобы клеть прошла это место. Но все начальники отделывались одной и той же раздраженной фразой: нужно добывать уголь, а там починят.

— Подумай, она еле держится! — прошептал Этьен. — Будет дело!

Устремив взор на шахту, неясно видневшуюся в темноте, Суварин спокойно сказал в заключение:

— Если она не выдержит, товарищи это узнают, раз ты советуешь им вернуться на работу.

На колокольне Монсу пробило девять часов. И так как Этьен сказал, что идет спать, Суварин добавил, даже не протягивая руки:

— Ну, прощай! Я ухожу.

— Как уходишь?

— Да, я взял свою книжку. Ухожу в другое место.

Этьен смотрел на него, пораженный и взволнованный. После двухчасовой прогулки Суварин объявил ему это таким спокойным голосом, тогда как от одного известия о внезапной разлуке у Этьена сжалось сердце. Они так сошлись, столько перестрадали вместе: всегда тяжело, когда расстаешься, чтобы больше не встретиться.

— Уходишь… Куда?

— Туда. Сам не знаю.

— Но мы с тобой увидимся?

— Нет, не думаю!

Они замолчали и несколько мгновений стояли лицом к лицу, не находя, что сказать друг другу.

— Тогда прощай!

— Прощай!

Этьен стал подниматься в поселок, а Суварин повернулся к нему спиной и снова пошел вдоль канала. Оставшись один, он шагал, опустив голову, бесконечно долго, глубоко уйдя во мрак; он казался одной из колеблющихся ночных теней. Временами он останавливался и считал часы, бившие вдалеке. Когда пробило двенадцать, он отошел от русла канала в направился к Воре.

В это время шахта была пуста, и Суварин встретил лишь одного штейгера с заспанным лицом. Топить начинали только в два часа, перед возобновлением работы. Сперва он поднялся наверх под тем предлогом, что забыл в шкафу куртку. В нее были завернуты инструменты: коловорот, короткая, но очень крепкая пила, молоток и ножницы. Затем он снова ушел. Но вместо того, чтобы выйти через барак, он свернул в узкий проход, который вел к лестницам. С курткой под мышкой, не взяв лампы, он тихо спустился и считал лестницы, измеряя глубину шахты. Он знал, что клеть задевает о черный выступ внутренней обшивки шахты на глубине трехсот семидесяти четырех метров. Отсчитав пятьдесят четыре лестницы, он стал ощупывать стены и почувствовал под рукой торчащие деревянные части. Это было здесь.

Тогда с ловкостью и сноровкой хорошего рабочего, много размышлявшего над своей работой, Суварин принялся за дело. Он сразу стал перепиливать доску в перегородке галереи, чтобы соединиться с соседним помещением. При свете вспыхивавших и быстро погасавших спичек он мог отдать себе отчет в состоянии обшивки и в исправлениях, которые были там произведены.

Между Кале к Валансьеном рытье шахт наталкивалось на неслыханные трудности, которые возникали при проходке через постоянные подпочвенные воды, расстилавшиеся на огромном протяжении в уровень с самыми низкими долинами. Одно только устройство обшивок — деревянных частей, которые соединялись между собой, как бочарные доски, — позволяло сдерживать потоки воды и изолировать шахты от этих озер, глубокие и темные волны которых били в переборки. Когда рыли шахту Воре, понадобилось сделать две обшивки: одну выше — в мелком песке и белой глине, которые со всех сторон окружали треснувшие меловые пласты, набухшие от воды, словно губка; другую ниже — прямо над плодоносным каменноугольным слоем, в мелком, как мука, желтом песке, который осыпался непрерывной струей, словно жидкость. Там-то а находился «Поток» — подземное море, ужас северных шахт, море с бурями и штормами, неведомое, неизмеримое, катившее свои черные волны на глубине трехсот метров от поверхности земли. Обычно, несмотря на огромное давление, обшивки держались прочно. Страшным для них представлялось только скопление близлежащих горных пород, которые обрушивались и нагромождались в результате длительной эксплуатации старых галерей. Эти обвалы, порою даже вызывавшие трещины, медленно подбирались к подпоркам, разрушая их мало-помалу и сдвигая внутрь шахты. Тут-то и была опасность — угроза обвала и затопления, страх, что вся шахта будет засыпана землей и залита водой.

Суварин, сидя верхом на доске в пробитом им отверстии, установил серьезное повреждение четвертого выступа обшивки. Доски выходили за пределы рамы, некоторые даже совсем расшатались. Многочисленные щели, — «пазы», как называли их шахтеры, — виднелись между скрепами сквозь просмоленную паклю, которой была законопачена обшивка. Плотники, торопясь кончить работу, поставили железные скрепы только на углах, но сделали это так небрежно, что даже не ввинтили всех винтов. Было ясно, что позади, в песках, граничивших с подземным морем, происходит значительное движение.

Тогда Суварин ослабил коловоротом винты железных скреп так, чтобы при первом же толчке их окончательно сорвало. Это было полнейшее безрассудство, и он много раз рисковал во время работы сорваться вниз и пролететь все сто восемьдесят метров, отделявших его от дна. Приходилось держаться за дубовые доски, по которым скользили клети. Повиснув над пустотой, Суварин перемещался по перекладинам, соединявшим доски на известном расстоянии. Он садился, скользил, запрокидывался, иногда держась на сгибе локтя или колена с полным спокойствием, презирая смерть. Малейшее неосторожное движение — и он мог сорваться. Три раза он хватался за перекладины, чтобы не упасть, каждый раз без признака страха. Сперва он нащупывал дерево рукой, затем начинал работать, зажигая спичку, если случалось потерять направление среди липких бревен. Ослабив винты, Суварин принялся за самые доски; опасность стала еще больше. Он искал ключ — перекладину, на которой держались другие, и, найдя ее, с остервенением бросался на нее, колол, пилил, строгал, чтобы лишить силы сопротивления. А в дыры и щели текла мелкими струйками вода, слепила его и окатывала ледяным дождем. Две спички потухли, остальные отсырели; наступила бездонная, беспросветная ночь.

Теперь ярость его не знала границ. Его опьяняло дыхание невидимого, черный ужас этой дыры, в которую хлестал ливень; словно бес разрушения вселился в него. Он набрасывался на попавшуюся под руку часть, колотил по ней, где только мог, коловоротом и пилой, как бы охваченный потребностью обрушить ее тут же себе на голову. Суварин делал свою работу с такой свирепостью, что казалось, он играет ножом, поворачивая его в теле ненавистного живого существа. Он хотел одного — убить наконец этого злого зверя Воре с вечно разверстой пастью, поглотившего столько человеческих жизней. Суварин вытягивался, ползал, спускался, поднимался, как ночная птица, — летающая между стропилами колокольни; слышался только лязг его инструментов.

Закончив, Суварин почувствовал недовольство собой. Разве нельзя было проделать все это с большим хладнокровием? Не спеша, он вернулся к лестницам, заткнул отверстие, снова приставив к нему подпиленный щит. Этого было достаточно: он не хотел, чтобы слишком большие разрушения обратили на себя внимание и привлекли к немедленной починке. Зверь ранен в брюхо, — там видно будет, проживет ли он до утра! Суварин оставил свой знак; ужаснувшийся мир узнает, что шахта умерла не собственной прекрасной смертью. Он спокойно завернул инструменты в куртку и стал медленно подниматься по лестницам. Затем, выйдя незамеченным из шахты, он не подумал даже о том, что следует переманить платье. Пробило три часа. Суварин в ожидании остановился на дороге.

В тот самый час Этьен — он не спал — был обеспокоен легким шумом в густом мраке комнаты. Он различал слабое дыхание детей, храп деда Бессмертного и вдовы Маэ; рядом с ним протяжно, как флейта, посвистывал Жанлен. По-видимому, ему только показалось, и он снова лег. Но шум возобновился. От сдерживаемых усилий приподнимающегося человека захрустел соломенный тюфяк. Тогда Этьену пришло в голову, что Катрине нехорошо.

— Это ты? Что с тобой? — шепотом спросил он.

Никто не ответил, все продолжали храпеть. В течение пяти минут никто не шелохнулся. Затем снова захрустело. На этот раз Этьен не ошибался; он прошел через всю комнату, шаря руками впотьмах, чтобы нащупать кровать, стоявшую напротив. Велико было его удивление, когда он заметил, что девушка проснулась и сидит, затаив дыхание.

— Ну! Почему ты мне не отвечаешь? Что ты делаешь?

Наконец она сказала:

— Встаю.

— Встаешь в это время?

— Да, я иду в шахту работать.

Взволнованный Этьен присел на край матраца, а Катрина стала излагать ему свои доводы. Ей слишком тяжело жить так, без дела, постоянно чувствуя на себе упрекающие взгляды; лучше уж быть там и получать пинки от Шаваля. А если мать откажется от принесенных, денег, она уже достаточно взрослая, чтобы устроиться самостоятельно.

— Уходи, я буду одеваться. И никому ничего не говори, если ты хорошо ко мне относишься.

Но он не уходил, он обнял ее за талию, выражая этой лаской свое горе и жалость. В одних рубашках, прижавшись друг к другу, они чувствовали теплоту обнаженного тела, сидя на краю ложа, еще не остывшего от ночного сна. Наконец она первая попыталась освободиться и стала тихонько плакать, обвив его шею руками, не отпуская Этьена от себя и в отчаянии, сжимая его в объятиях. Они сидели так, не испытывая иного желания, думая о своей несчастной, неудовлетворенной любви. Неужели все навсегда кончено? Неужели они никогда не смогут любить друг друга, несмотря на то, что стали свободны? Им нужно было только немного счастья, чтобы рассеять чувство стыда, мешавшее им соединиться из-за разного рода мыслей, в которых они сами как следует не разбирались.

— Иди ложись, — шептала она. — Я не хочу зажигать, а то разбудим маму… Пора уж, пусти меня.

Он не слушал и, как безумный, продолжал обнимать девушку. Сердце его было исполнено грусти. Потребность в покое, непобедимое желание счастья захватило его целиком. Он уже видел себя женатым, в маленьком чистом домике; единственным его желанием было жить и умереть там, вместе с нею. Они довольствовались бы одним хлебом, а если бы и хлеба хватало только на одного, — вся доля доставалась бы ей целиком. Что им еще нужно? Разве жизнь стоит большего?

И все-таки она старалась высвободить свои голые руки.

— Прошу тебя, пусти!

Тогда, поддавшись голосу сердца, он сказал ей на ухо:

— Подожди, я пойду с тобой!

Этьен сам был удивлен тому, что сказал. Он дал клятву не спускаться в шахту. Откуда же явилось это внезапное решение, сорвавшееся с его уст? Ни секунды он не обдумывал его. Теперь он чувствовал себя совершенно спокойным, совершенно исцеленным от всех сомнений и упорствовал, как случайно спасшийся человек, который нашел наконец выход из своего мучительного состояния. Поэтому он не захотел слушать ее, когда она встревожилась, думая, что он делает это исключительно ради нее, и боясь дурного приема, который ожидает его в шахте. Плевать ему на все; в воззваниях обещано прощение — этого достаточно.

— Я хочу работать, я так решил… Давай одеваться, только без шума.

Они одевались впотьмах, с тысячью предосторожностей. Катрина еще с вечера тайком приготовила свою рабочую одежду. Этьен тоже достал из шкафа куртку и штаны. Они не стали умываться, чтобы не греметь миской. Все спали, ко нужно было идти по узкому проходу мимо матери. Когда они двинулись, им не повезло — они натолкнулись на стул. Мать проснулась и спросила сквозь сон:

— Эй, кто там?

Катрина остановилась, дрожа и крепко сжимая руку Этьена.

— Это я, не беспокойтесь, — ответил Этьен. — Мне душно, хочу выйти подышать свежим воздухом.

— Ладно.

И вдова Маэ снова заснула. Катрина от страха не могла шевельнуться. Наконец она спустилась в нижнюю комнату и разделила надвое сбереженный ломоть хлеба, полученный от одной дамы в Монсу. Затем они бесшумно закрыли дверь и вышли.

Суварин все еще стоял возле «Авантажа» на повороте дороги. Уже целых полчаса да смотрел, как углекопы возвращаются на работу. Он не мог разглядеть их в темноте и только слышал, как они идут, слышал глухой топот, словно двигалось стадо. Он считал их, как мясник считает быков у ворот бойни. Число удивило его; несмотря на весь свой пессимизм, Суварин не мог допустить, чтобы трусов оказалось так много. Шествие тянулось длинной вереницей, а он стоял, выпрямившись, застыв, стиснув зубы, глядя на них ясными глазами.

Но вдруг он вздрогнул. Среди людей, лица которых он не мог различить, Суварин узнал одного по походке. Он шагнул вперед и остановил его:

— Куда ты идешь?

Этьен растерялся и вместо ответа пробормотал:

— Вот как, ты еще здесь!

Однако он признался, что идет в шахту. Конечно, он поклялся, что не вернется туда, но ведь нельзя же так жить — сложа руки, ожидая лучших времен, которых, быть может, и сто лет не дождешься. А кроме того, у него есть особые причины.

Суварин, вздрагивая, слушал его. Он схватил Этьена за плечо и отбросил по направлению к поселку.

— Вернись домой, я так хочу, слышишь!

Но в это время подошла Катрина; он узнал и ее. Этьен протестовал, говоря, что никому не позволит судить его поступки. Глаза машиниста перебегали от девушки к товарищу, и он отступил назад, махнув рукой. Когда сердце мужчины занято женщиной, он человек конченый, он может умереть. Не мелькнул ли перед ним образ его возлюбленной, повешенной там, в Москве? Это ведь расторгло его последнюю плотскую связь, освободило от ответственности за чужую жизнь, как и за свою собственную. И он только проговорил:

— Иди.

Этьен чувствовал себя неловко и старался найти на прощание хоть какое-нибудь теплое слово.

— Так ты уходишь?

— Да.

— Ну, давай руку, старина! Счастливого пути, и не сердись!

Тот протянул свою холодную руку. Не надо ни друзей, ни жены.

— Прощай, на этот раз уж совсем.

— Да, прощай.Неподвижно стоя во мраке, Суварин проводил взглядом Эгьена и Катрину, входивших в Воре.

* * *

III

В четыре часа начался спуск. Дансарт теперь за конторкой табельщика в лампочной записывал каждого являвшегося рабочего и давал ему лампочку. Он принимал всех, как было обещано в объявлении, не делая никаких замечаний. Тем не менее, когда он увидал в окошечке Этьена и Катрину, он вздрогнул и раскрыл рот, чтобы отказать в записи, но ограничился тем, что выразил на своем лице насмешливое торжество: ага, самые сильные тоже покорились? Значит, Компания стоит крепко, раз страшный борец Монсу возвращается просить хлеба? Этьен молча взял лампочку и пошел в шахту вместе с откатчицей.

Катрина боялась плохой встречи со стороны товарищей именно в приемочной. Как раз при входе она заметила Шаваля, стоявшего среди других шахтеров, ожидающих, пока освободится клеть. Их было человек двадцать. Шаваль грозно направился к ней, но, увидев Этьена, остановился. Тогда он подчеркнуто засмеялся, пожимая плечами. Ладно! Ему наплевать, если другой занял еще тепленькое местечко! С плеч долой, и отлично! Это уж ваше дело, сударь, коли любите получать объедки. Но за презрительной внешностью Шаваля скрывалась ревность, и глаза его сверкали. К тому же никто из товарищей не пошевелился. Молча, опустив глаза, они только искоса поглядывали на вновь прибывших. Затем без всякого гнева они переводили глаза на отверстие шахты, сжимая в руке лампочку и дрожа от сквозняка, носившегося в большом помещении; тонкие полотняные куртки плохо защищали их от холода.

Наконец клеть остановилась на железных тормозах, и рабочим крикнули, что они могут садиться. Катрина и Этьен влезли в одну из вагонеток, где уже находились Пьеррон и два забойщика. В соседней вагонетке Шаваль громко говорил старику Муку, что напрасно Правление не воспользовалось удобным случаем, чтобы очистить шахту от негодяев; но старый конюх уже примирился с этой собачьей жизнью и, не возмущаясь больше убийством своих детей, только покорно махнул рукой.

Клеть тронулась и погрузилась в темноту. Все молчали. Внезапно, когда две трети спуска были уже пройдены, послышалось страшное трение. Железо лязгало, люди от толчка попадали друг на друга.

— Черт возьми, — проворчал Этьен, — что же они, расплющить нас хотят? В конце концов они всех нас похоронят там, на дне, из-за этой проклятой обшивки. А еще говорят, что ее починили!

Клеть все-таки благополучно миновала препятствие. Она опускалась теперь под проливным дождем, настолько сильным, что рабочие с тревогой прислушивались к этим потокам. Значит, в обшивке открылось много новых щелей.

Спросили Пьеррона, который работал уже несколько дней, но тот не захотел обнаружить своего беспокойства из боязни, как бы оно не было принято за нападки на Компанию, и ответил:

— Нет, опасности никакой нет. Оно так все время. Конечно, всех щелей заделать еще не успели.

Поток клокотал над самой их головой; обливаемые водою, они наконец добрались до дна. Ни одному из штейгеров не пришло в голову подняться по лестнице и посмотреть, в чем дело. Обойдутся и с насосом, а на следующую ночь крепильщики осмотрят все скрепы. В галереях реорганизация работ не привела ни к чему хорошему. Инженер решил, что в течение первых пяти дней, прежде чем отправлять забойщиков в новые ходы, их поставят на неотложные работы по креплению. Всюду угрожали обвалы; штольни пострадали настолько сильно, что нужно было чинить подпорки на протяжении нескольких сот метров. Поэтому внизу составлялись команды по десять человек; во главе каждой становился штейгер, и их отправляли в наиболее угрожаемые места. Когда спуск был окончен, подсчитали, что всего спустилось триста двадцать два шахтера, то есть приблизительно половина того количества рабочих, какое было занято при полной эксплуатации шахты.

Шаваль попал как раз последним в ту команду, где находились Катрина и Этьен. Это было не случайно; он спрятался позади товарищей, а затем нарочно вышел на глаза штейгеру.

Эту команду отправили расчищать конец северной галереи, приблизительно за три километра; там обвал загородил одну из штолен восемнадцатифутовой жилы. Обрушившиеся обломки горных пород разбивали кайлами и разгребали лопатами. Этьен и Шаваль вместе с пятью другими шахтерами расчищали, а Катрина и двое подручных сгребали комья к наклонному штреку. Рабочие почти не разговаривали: штейгер все время находился тут же. Тем не менее оба парня, ухаживавшие за откатчицей, в любую минуту готовы были дать друг другу по физиономии. Ворча, что ему не нужна такая шлюха, прежний любовник не оставлял Катрину в покое, хмуро толкал ее, и Этьену пришлось наконец пригрозить Шавалю, что он отдует его, если тот не отстанет. Когда они глядели друг на друга, их глаза гневно сверкали; пришлось их разнимать.

Около восьми часов Дансарт прошелся по шахте, чтобы посмотреть на работу. Он был, видимо, в самом отвратительном расположении духа и набросился на штейгера: ничего не ладится, надо чинить сплошь все деревянные части, а куда годится такая работа! Он ушел, сказав, что вернется вместе с инженером. Дансарт ожидал Негреля с самого утра и не мог понять, что могло задержать инженера.

Прошел еще час. Штейгер велел бросить расчистку и заняться починкой свода. Даже откатчицы и подручные должны были подготовлять и подавать доски. Здесь, в глубине галереи, команда как бы находилась на аванпостах, затерявшись на самом краю шахты, не имея никакого сообщения с другими ходами. Три или четыре раза издали доносился странный шум, напоминавший быстрые шаги; он заставлял рабочих насторожиться: в чем дело? Можно было подумать, будто штольни пустели и товарищи бежали бегом, чтобы подняться наверх. Но шум терялся в гробовом молчании, и рабочие опять принимались за свои доски, оглушая себя тяжелыми ударами молота. Наконец снова начали расчистку; откатчицы опять двинулись с вагонетками.

На этот раз Катрина вернулась испуганная и сообщила, что в наклонном штреке нет ни души.

— Я позвала, и мне никто не ответил. Все сбежали.

Это произвело такой переполох, что все десять человек побросали инструменты и пустились бежать. Мысль, что они покинуты на дне шахты на таком большом расстоянии от подъемника, сводила их с ума. Вытянувшись вереницей, они бежали с лампочками в руках: мужчины, подростки, откатчица и сам потерявший голову штейгер, все время принимавшийся кричать и перепуганный молчанием бесконечных галерей. Что же случилось, почему они никого не встречают? Какое происшествие могло заставить убежать всех товарищей? Ужас возрастал еще оттого, что они не знали, какая именно опасность им грозит, хотя и чувствовали ее.

Наконец, когда они приблизились к подъемнику, под ноги им устремился поток воды. Они уже не могли бежать и с трудом передвигали ноги; всех угнетала мысль, что каждая упущенная минута может грозить смертью.

— Черт! Да ведь это обшивка рухнула! — крикнул Этьен. — Говорил я вам, что мы тут погибнем.

Пьеррон, беспокоившийся с самого спуска, видел, что поток все возрастает. Нагружая вагонетки вместе с двумя другими шахтерами, он поднял голову: большие капли падали ему на лицо, в ушах гудела настоящая буря; но он еще больше задрожал, когда увидел, что находившийся у него под ногами сточный колодец глубиною в десять метров постепенно наполняется водой. Вода уже поднималась сквозь щели в полу, заливая чугунные ступени. Это доказывало, что насос откачивает меньше, чем надо при такой течи. Пьеррон слышал, как машина задыхается и как бы икает от усталости. Тогда он предупредил Дансарта, а тот, гневно выругавшись, сказал, что надо подождать инженера. Два раза Пьеррон принимался говорить, но от Дансарта нельзя было ничего добиться: он только пожимал плечами. Ну что же! Что он может поделать, если вода подымается?

Появился Мук, он вел Боевую на работу; ему пришлось схватить ее обеими руками под уздцы, так как старая сонливая лошадь внезапно взвилась на дыбы, поворачивала голову к выходу и ржала в смертельном ужасе.

— Ты что, мудрец? Чего ты беспокоишься?.. А, это потому, что льет! Иди, иди, тебя это не касается.

Но лошадь дрожала, и старику пришлось тащить ее к прокатке силой.

Как только Мук и Боевая исчезли в глубине галереи, в воздухе раздался треск, за которым последовал длительный шум обвала. Обрушилась часть обшивки; падая с высоты ста восьмидесяти метров, она цеплялась за боковые стенки. Пьеррону и другим нагрузчикам удалось отскочить, дубовая доска рухнула на пустую вагонетку. В ту же минуту хлынул, как через прорванную плотину, новый поток воды. Дансарт хотел подняться посмотреть, но не успел он кончить фразы, как обрушилась вторая доска. Видя, что катастрофа неизбежна, он отдал приказание подниматься, разослав штейгеров по забоям предупредить углекопов.

Тогда началась невероятная толкотня. Из всех галерей неслись бегом вереницы рабочих, все стремились взять приступом клети, давили друг друга, только бы подняться без задержки. Некоторым пришло в голову броситься к лестницам, но они вернулись обратно, крича, что проход уже завален. При каждом подъеме клети происходило всеобщее смятение. Эта-то прошла, но пройдет ли следующая, не застрянет ли она среди препятствий, загромоздивших проход? А вверху продолжался разгром, слышны были глухие раскаты, треск дерева и все растущий шум ливня. Скоро одна из клетей вышла из строя, так как не могла уже скользить по боковым брусьям подъемника, которые, наверное, подломились. Другая поднималась с таким трением, что канат грозил лопнуть. А внизу оставалось еще около сотни людей, и все тяжело дышали, цепляясь за клеть окровавленными руками, утопая в воде. Двое рабочих были убиты рухнувшими досками. Третий, уцепившийся за клеть, упал с высоты пятидесяти метров и исчез в пролете.

Дансарт старался хоть как-нибудь водворить порядок. Вооружившись кайлом, он грозился, что раскроит череп первому, кто не будет его слушаться. Он хотел выстроить всех в ряд и кричал, что нагрузчики уйдут последними, после того, как погрузят всех товарищей. Его не слушали, и ему пришлось оттолкнуть струсившего, бледного Пьеррона, который собирался удрать одним из первых; при каждом отправлении клети приходилось давать ему тумака. Но старший штейгер стучал зубами; лишняя минута — и сам он погибнет: наверху все рушилось, доски сыпались сплошным смертоносным дождем. Несмотря на то, что несколько рабочих еще бежали к подъемнику, он, обезумев от страха, прыгнул в вагонетку, позволив и Пьеррону влезть за собой. Клеть поднялась.

В это мгновение к подъемнику подбежала команда Этьена и Шаваля. Они увидали, как исчезает клеть, рванулись вперед, но им пришлось отступить, так как обшивка рухнула окончательно: шахта была завалена, клеть не сможет больше вернуться. Катрина рыдала, Шаваль задыхался от бешенства. Их было человек двадцать. Неужели эти свиньи начальники так и бросят их здесь? Старый Мук, не спеша приведший сюда Боевую, держал ее за повод. Оба — и старик и лошадь — были поражены неимоверно быстрым подъемом воды, доходившей уже до бедер. Этьен молча, стиснув зубы, взял Катрину на руки. Все двадцать углекопов вопили, подняв головы, все упорно глядели в шахтный колодец, в эту заткнутую дыру, из которой лилась вода и откуда нельзя уже было ждать никакой помощи.

Наверху Дансарт сразу, как только вылез, заметил бегущего Негреля. Г-жа Энбо, как нарочно, задержала его утром; собираясь покупать свадебный подарок, она заставила его просмотреть прейскуранты. Было десять часов.

— Ну! Что случилось? — кричал он еще издалека.

— Шахта погибла, — ответил главный штейгер.

Запинаясь, он стал рассказывать о катастрофе; инженер, не доверяя его словам, пожимал плечами: да бросьте, разве может обшивка мгновенно разрушиться? Он преувеличивает; надо посмотреть самому.

— Внизу, конечно, никого не осталось?

Дансарт смутился. Нет, никого! По крайней мере он надеется на это; хотя, может быть, некоторые могли запоздать.

— Но зачем же вы тогда поднялись сами, черт вас дери? — закричал Негрель. — Разве можно бросать людей?

Он сейчас же распорядился сосчитать лампочки. Утром их было роздано триста двадцать две, а сейчас оказывалось налицо только двести пятьдесят пять. Правда, некоторые рабочие заявили, что лампочки выпали у них из рук во время давки и паники. Пытались сделать перекличку, и все-таки оказалось невозможным установить точное число: одни шахтеры уже убежали, другие не слышали. Каждый делал свои собственные предположения о количестве отсутствующих товарищей. Может быть, не хватало двадцати, может быть — сорока. В одном только инженер мог быть уверен: в шахте, несомненно, остались люди; несмотря на шум воды и грохот падающих досок, он слышал их рев, — стоило лишь наклониться к отверстию шахтного колодца.

Первой заботой Негреля было послать за г-ном Энбо и закрыть шахту, но было уже поздно; словно преследуемые грохотом обвала, углекопы убежали в поселок Двухсот Сорока и всполошили там все семьи. Мчалась целая вереница женщин, стариков, детей, оглашая воздух криками и рыданиями. Надо было их задержать, окружив шахту цепью надзирателей, иначе толпа помешает предпринять нужные меры. Многие рабочие, вышедшие из шахты, стояли тут же, словно в столбняке, не думая даже о том, что нужно переменить платье. При виде страшной дыры, в которой сами они чуть было не остались, их охватывал теперь ужас. Вокруг них толпились женщины, умоляя, расспрашивая, пытаясь узнать имена. А этот? А этот? А тот? Никто мичего не знал, все что-то лепетали, углекопов бросало в дрожь, и своей безумной жестикуляцией они как бы старались отогнать неотступный ужасный призрак. Толпа быстро прибывала, по дорогам стоял стон. А наверху, на отвале, в сторожке деда Бессмертного сидел на земле человек. Это был Суварин; он не ушел и смотрел на происходящее.

— Имена! Имена! — кричали женщины, задыхаясь от слез.

Негрель показался на минуту и выкрикнул:

— Как только мы узнаем имена, мы их объявим. Ничто не потеряно, все будут спасены… Я спускаюсь сам.

Толпа, замирая от тревоги, притихла. Действительно, инженер храбро и спокойно готовился к спуску. Он велел отвести клеть, приказав заменить ее на конце каната подъемной бадьей, и, боясь, что вода зальет его лампочку, распорядился повесить под бадьей вторую.

Бледные, дрожащие от страха штейгеры помогали при этих приготовлениях.

— Вы спуститесь со мною, Дансарт, — резко проговорил Негрель.

Затем, увидав, что все они трусят, что старший штейгер шатается от страха, как пьяный, он оттолкнул его презрительным жестом.

— Нет, вы будете мне мешать… Лучше я один!

Он уже стоял в узкой качающейся бадье, прикрепленной к концу каната, и, держа в одной руке лампочку, а другой сжимая сигнальную веревку, крикнул машинисту:

— Потише!

Машина пришла в действие, катушки завертелись, и Негрель исчез в пропасти, откуда по-прежнему доносился рев несчастных.

В верхней части шахты ничего не было повреждено. Негрель убедился, что обшивка находится здесь в хорошем состоянии. Качаясь в клети, он освещал выступы; течь между скрепами была здесь настолько незначительна, что лампочка его продолжала гореть. Но когда он спустился на триста метров и достиг нижней обшивки, лампочка, как он и предполагал, погасла. Теперь он мог пользоваться только подвешенной лампочкой, опускавшейся впереди него во мрак шахты. И, несмотря на свою храбрость, он вздрогнул и побледнел, оказавшись лицом к лицу со страшной катастрофой. Всего несколько досок держалось на месте, все остальные рухнули вместе с рамами; образовались огромные отверстия, сквозь которые обильно сыпался мелкий желтый песок. А вода подземного моря с невиданными бурями и штормами напирала, словно ринувшись в открытые створки шлюза. Он стал спускаться еще ниже, теряясь среди все увеличивающихся пустот, вертясь среди смерчеобразных потоков. Красная лампочка, которая ползла под ним, так плохо освещала путь, что внизу, среди бегущих теней, Негрелю чудился разрушенный город с улицами и перекрестками. Здесь уже была невозможна какая бы то ни было человеческая работа. Единственно, на что он надеялся, это спасти погибающих. По мере того как он спускался вглубь, человеческий рев становился все громче, но тут ему пришлось остановиться из-за неодолимого препятствия: шахта оказалась заваленной досками, брусьями, разбитыми в щепы перегородками галерей, нагроможденными в кучу вместе с остатками разрушенного насоса. Он посмотрел вниз, — сердце его сжалось; рев внезапно прекратился, — наверное, несчастным пришлось спасаться в галерее от быстро прибывающей воды, если только вода уже не залила им рты.

Негрель принужден был дернуть сигнальную веревку, чтобы его подняли наверх. Затем он велел остановить подъем. Он не мог отделаться от ужаса, вызванного этой катастрофой, причина которой оставалась для него непонятной. Он хотел дать себе отчет в происшедшем и стал осматривать те части в обшивке, которые еще держались прочно. Его поразили надпилы и надрезы, сделанные в дереве на известном расстоянии друг от друга. Подмокшая лампочка почти уже потухла, но, ощупав доски пальцами, Негрель совершенно ясно убедился, что ужасному разрушению помогли коловорот и пила. Очевидно, кто-то хотел этой катастрофы. Пораженный инженер не двигался с места, но в это время доски снова затрещали, рамы рухнули вниз и чуть не увлекли его за собой. Храбрость оставила Негреля; при одной только мысли о человеке, свершившем это, у него волосы вставали дыбом. Он похолодел от мистического страха перед злом, как будто виновник такого невероятного дела находился еще здесь, прячась во мраке. Он крикнул и бешено дернул сигнал; и действительно, надо было спешить, так как он заметил, что и вверху, метрах в ста у него над головой, лопается обшивка: скрепы расходились и в щели начинала литься вода. Теперь это был только вопрос нескольких часов, — вся шахта, оставшись без креплений, неминуемо должна была обрушиться.

Наверху Энбо с тревогой ожидал Негреля.

— Ну что? — спросил он.

Но инженер не мог говорить, он шатался.

— Это невозможно, такой вещи никогда не бывало… Ты сам видел?

Негрель утвердительно кивнул головой, подозрительно оглядываясь. Он не хотел говорить в присутствии слушавших его штейгеров и отвел г-на Энбо шагов на десять. Однако и это показалось ему недостаточным; он отошел с ним еще дальше и наконец рассказал ему на ухо о покушении, о пробитых и подпиленных досках, в результате чего у шахты было перерезано горло и она хрипела. Директор побледнел и тоже понизил голос, инстинктивно чувствуя, что перед лицом такого преступления надо молчать. Но обнаружить страх перед десятью тысячами рабочих Монсу тоже не следовало: там видно будет; и оба продолжали шептаться, пораженные тем, что нашелся храбрец, который спустился вниз и, повиснув в пустоте, двадцать раз рисковал своей жизнью, чтобы совершить такое страшное дело. Они никак не могли понять этой безрассудной страсти к разрушению; они отказывались верить, несмотря на всю очевидность совершенного, как не верят знаменитым побегам преступников, исчезающих через окно, которое находится на высоте тридцати метров над землею.

Когда г-н Энбо подошел к штейгерам, лицо его подергивалось от нервного тика. У него вырвался жест отчаяния, и он велел тотчас же очистить помещение. Выход из шахты напоминал по своему унынию похоронную процессию; все шли молча, оглядываясь на опустевшие большие корпуса, которые еще стояли, но были уже обречены на гибель.

Когда директор и инженер вышли последними из приемочной, толпа встретила их длительным, упорным гулом:

— Имена! Имена! Назовите имена!

Теперь здесь вместе с женщинами была и вдова Маэ. Она вспомнила шум, который слышала ночью: ее дочь и жилец ушли, конечно, вместе и теперь, наверное, находятся в шахте. Прибежав все-таки сюда, она кричала, что и поделом им, — бессердечные негодяи и трусы вполне этого заслужили; и все же она стояла в первом ряду, дрожа от тревоги. Впрочем, сомневаться было уже невозможно: из разговоров, которые шли кругом, она узнала, в чем дело. Да, да, Катрина осталась там, Этьен тоже, — один из товарищей видел их обоих. Но относительно других мнения были разноречивы: нет, не этот; напротив, тот. Может быть, Шаваль? Хотя один из подручных клялся, что поднимался вместе с ним. Жены Левака и Пьеррона, хотя у них никто из близких не находился в опасности, надрывались и жаловались не меньше других. Захария, выйдя одним из первых, несмотря на свой насмешливый вид, со слезами обнял жену и мать. Он стоял рядом с Маэ и дрожал так же, как и она, охваченный неожиданным приливом нежности к сестре и отказываясь верить, что она осталась там, пока это не будет официально удостоверено начальством.

— Имена! Имена! Ради бога, имена!

Негрель в отчаянии громко крикнул надзирателям:

— Да заставьте же их молчать! Нельзя так. Мы сами еще не знаем.

Прошло уже два часа. В первоначальном смятении никто не подумал о других шахтах, о старой шахте Рекийяр. Г-н Энбо объявил, что попытаются спасти людей со стороны шахты Рекийяр; но тут поднялся шум: появилось пятеро рабочих, которые спаслись от наводнения, поднявшись по сгнившим лестницам старого, заброшенного колодца. Говорили, что среди спасшихся находится старый Мук, и это вызвало большое удивление, так как никто не думал, что он тоже в шахте. Рассказы пяти спасшихся только усилили слезы. Пятнадцать товарищей не могли следовать за ними, заблудившись, затерявшись среди обвалов, и спасти их невозможно, так как в Рекийяре вода прибыла уже на десять метров. Теперь были известны все имена, и в воздухе стоял стон отчаявшихся людей.

— Велите же им замолчать! — в сердцах повторял Негрель. — И пусть отойдут назад! Да, да, шагов на сто! Тут опасно! Отгоните их, отгоните!

Пришлось вступить с несчастными в драку. Те же вообразили, будто их разгоняют, чтобы скрыть от них имена погибших. Штейгеры должны были объяснить им, что всем шахтам грозит опасность; тогда они умолкли от удивления и в конце концов шаг за шагом стали отходить. Но пришлось удвоить число сдерживающей их охраны, так как всех бессознательно влекло к шахте. На дороге скопилось около тысячи человек, люди сбегались из всех поселков, бежали даже из Монсу. А человек на отвале, белокурый человек с девичьим лицом, курил, чтобы скоротать время, папиросу за папиросой, не спуская с шахты своих ясных глаз.

Тогда началось ожидание. Был полдень, но никто еще не ел, никто не собирался идти домой. По грязно-серому небу медленно ползли ржавые облака. За дворовой оградой Раснера безостановочно лаяла большая собака, возбужденная живым дыханием толпы. И эта толпа мало-помалу заняла все соседние участки, окружив шахту сплошным кольцом. В центре этого круга радиусом в сто метров возвышалось Воре. Здесь все словно вымерло, — не было ни души, не слышалось ни звука. Незатворенные окна и двери усиливали впечатление заброшенности. Забытая рыжая кошка, которой жутко было в одиночестве, прыгнула с одной из лестниц и исчезла. Очаги генераторов, видимо, потухали, так как высокая кирпичная труба выпускала под темные облака только небольшие клубы дыма, а флюгер башни слегка скрипел от ветра, оглашая этим единственным тоскливым звуком огромные строения, обреченные на смерть.

К двум часам ничего не изменилось. Г-н Энбо, Негрель и другие прибежавшие сюда инженеры образовали перед толпой группу людей в сюртуках и черных шляпах. Они тоже никуда не уходили, хотя и у них ноги подкашивались от усталости, а от сознания беспомощности перед подобной катастрофой их бросало в дрожь. Они обменивались редкими словами, словно у изголовья умирающего. По-видимому, и верхняя обшивка окончательно обрушилась, так как слышны были глухие прерывистые раскаты от падения с огромной высоты, сменявшиеся долгой тишиной. Рана, нанесенная шахте, все разрасталась: разрушения, начавшиеся внизу, подбирались теперь к самой поверхности. Негреля охватило лихорадочное нетерпение, он хотел видеть, в чем дело, и уже готов был спуститься один в ужасную бездну; в этот миг его схватили за плечи: чего ради? Он ничему уже не может помочь. Все-таки один из шахтеров, обманув бдительность охраны, помчался к бараку; но тотчас же спокойно вышел обратно: он ходил за своими деревянными башмаками.

Пробило три часа. Все оставалось по-прежнему. Над толпой разразился ливень, но она не двинулась ни на шаг. Собака Раснера снова принялась лаять. И только в двадцать минут четвертого земля содрогнулась от первого толчка. Воре вздрогнуло, но прочные постройки устояли. Тотчас же последовал второй толчок, и изо всех уст вырвался долгий крик. Черный корпус сортировочной, покачнувшись два раза, рухнул со страшным треском. Под огромным давлением доски переламывались и сталкивались с такой силой, что взлетали снопы искр. С этого мгновения земля не переставала дрожать, толчки следовали один за другим; слышался подземный гул, словно при извержении вулкана. Собака вдалеке больше уже не лаяла, а только жалобно подвывала, как будто предсказывала землетрясение. Женщины, дети — вся собравшаяся толпа смотрела на происходящее, не в силах сдержать криков ужаса всякий раз, как обломки взлетали вверх. Меньше чем в десять минут шиферная крыша башни обрушилась, приемочная и машинный корпус дали огромные трещины. Затем шум прекратился, разрушение приостановилось, и снова наступила тишина.

В течение целого часа Воре стояло в таком полуразрушенном виде, точно подверглось разгрому армией варваров. Никто больше не кричал, расступившийся круг зрителей только смотрел. Под развалинами сортировочной можно было различить поломанные рычаги, погнутые, лопнувшие желоба. Приемочная же представляла собой груду обломков: все было засыпано кирпичом, местами рухнули целые куски стен. Железные стропила погнулись, вал трансмиссии наполовину опустился в шахту; одна клеть висела в воздухе, возле нее болтался конец оборванного каната; виднелась груда вагонеток, чугунных плит, лестниц. Случайно уцелела только лампочная с светлыми рядами лампочек, находившаяся на левой стороне. В разверстой глубине здания виднелась машина, крепко сидевшая на каменном постаменте: медные части ее блестели, массивные стальные части казались несокрушимыми мышцами, огромный рычаг, застывший в воздухе, был похож на мощное колено великана, спокойно лежащего в сознании своей силы.

Прошел еще час, г-н Энбо почувствовал, что к нему возвращается надежда. Колебания почвы, должно быть, кончились, можно будет попытаться спасти машину и оставшиеся строения. Тем не менее он по-прежнему запрещал приближаться к шахте, желая выждать еще полчаса. Ожидание становилось нестерпимым, надежда усиливала тревогу, сердца учащенно бились. Темное облако, выросшее на горизонте, ускоряло наступление сумерек; кончался мрачный день, день разрушений, причиненных подземной бурей. Люди стояли здесь семь часов подряд без еды, не двигаясь.

Внезапно в тот самый миг, когда инженеры стали осторожно продвигаться вперед, новое сильное сотрясение почвы заставило их обратиться в бегство. Подземные раскаты раздавались, словно канонада чудовищной артиллерии, обстреливающей преисподнюю. На поверхности земли последние здания опрокидывались, сокрушая друг друга. Сперва вихрь унес остатки сортировочной и приемочной. Затем взлетела котельная. После этого наступила очередь четырехугольной башенки, где хрипел насос, — она упала навзничь, как человек, подкошенный пулей. Тогда глазам столпившихся представилось страшное зрелище: машина, распростертая на массивном подножии, будто четвертованная, напрягала все свои мышцы, борясь со смертью; она сдвинулась с места, простерла свой рычаг, словно гигантское колено, как бы силясь подняться; но это была ее агония. Она была растерзана и погружалась в бездну. Одна только тридцатиметровая труба продолжала стоять, покачиваясь, как мачта во время бури. Ждали, что и она разлетится на мелкие куски и рассеется прахом; но вдруг она исчезла, точно растаявшая исполинская свеча, уйдя целиком в землю, над уровнем которой не возвышалось больше ничего; не видно было даже громоотвода. Хищному зверю, притаившемуся в этом логове, пожравшему столько человеческих жизней, пришел конец; его глубокое протяжное дыхание прекратилось. Воре целиком исчезло в пропасти.

Толпа с воплем ринулась прочь. Женщины бежали, закрывая глаза. Ужас гнал людей во все стороны, словно вихрь — сухую листву. Никто не хотел кричать, и все-таки все кричали, напрягая горло, размахивая руками, потрясенные видом разверзшейся бездны. Этот кратер потухшего вулкана глубиною в пятнадцать метров достигал в диаметре не менее сорока метров и доходил до самого русла канала. Весь четырехугольник шахты последовал за строениями — гигантские мостки, полный поезд вагонеток, три вагона, не считая запаса дров; длинные стволы старых деревьев были поглощены, как соломинки. На дне этой ямы нельзя было различить ничего, кроме наваленных вперемежку бревен, кирпичей, железа, извести, страшных, исковерканных, перепачканных обломков после катастрофы. Отверстие округлялось, от него ответвлялась расселина, добегая до самых полей. Одна из меньших расселин достигла дома Раснера, фасад которого дал трещину. Уж не исчезнет ли под землей и самый поселок? До какого места нужно было бежать, чтобы на склоне этого ужасного дня почувствовать себя наконец в убежище, под свинцовой тучей, которая тоже, казалось, хотела раздавить собою весь мир?

Но вдруг Негрель в отчаянии вскрикнул. Г-н Энбо, отступивший вместе со всеми, зарыдал. Катастрофа еще не кончилась; берег канала прорвался, и вода, бурля, устремилась по одной из расселин; казалось, весь канал уйдет туда, как водопад в лощину. Шахта хотела выпить эту реку, и ее галереи будут теперь затоплены на долгие годы. Скоро весь кратер наполнился водой, и на месте, где когда-то стояло Воре, образовалось грязное озеро, подобное тем озерам, на дне которых спят проклятые города. Наступило страшное безмолвие, слышно лишь было, как в недрах земли клокочет вода.

Тогда Суварин поднялся с зыбкого отвала. Он узнал вдову Маэ и Захарию, рыдавших перед лицом этой катастрофы, которая всей тяжестью обрушилась на головы несчастных людей, обреченных на мучительную смерть там, внизу. Суварин бросил последнюю папиросу и, не оборачиваясь, зашагал в сумрак наступившей ночи. Его темная фигура постепенно уменьшалась и наконец утонула во мраке. Он шел неизвестно куда, шел спокойный, как обычно, шел туда, где есть еще динамит, которым можно взрывать города и истреблять людей. Когда находящаяся в агонии буржуазия услышит, как при каждом ее шаге взлетают на воздух камни мостовых, она узнает его: это будет делом его рук.

* * *

IV

В следующую же ночь после обвала в Воре г-н Энбо уехал в Париж, чтобы лично уведомить о случившемся администраторов, раньше чем известия о катастрофе появятся в газетах. Вернувшись через день, он был совершенно спокоен и обрел свой обычный тон — холодный и начальственный. Ему действительно удалось снять с себя ответственность, и расположение Правления к нему, по-видимому, нисколько не уменьшилось. Наоборот, ровно через день было подписано постановление о награждении его орденом Почетного легиона.

Но если директор отделался благополучно, сама Компания сильно поколебалась от этого ужасного удара. Дело было не в убытке, составлявшем несколько миллионов франков, — нет, это была зияющая рана, страх и неуверенность в завтрашнем дне, поскольку одна из шахт исчезла с лица земли. Компания была потрясена и еще сильнее почувствовала необходимость, чтобы вокруг этого события не было шума. К чему ворошить такие ужасы? Даже если найдут злоумышленника, зачем делать из него мученика, чей потрясающий героизм только взбудоражит другие головы, породит целую шайку поджигателей и убийц. К тому же Компания и не подозревала, кто является настоящим виновником, а предполагала существование целой армии сообщников: невозможно было допустить, чтобы у одного человека нашлись мужество и сила для подобного поступка. На этом главным образом и сосредоточивались предположения Компании — мысль о том, что вокруг ее шахт растет огромная угроза. Директор получил приказание организовать широкую сеть шпионажа, а затем удалить незаметным образом, по одному, все опасные элементы, которых можно заподозрить в том, что они причастны к преступлению. Из соображений высшей политической осторожности пришлось удовольствоваться такой чисткой.

Немедленно уволен был только один — старший штейгер Дансарт. Со времени скандала с женой Пьеррона присутствие его в шахте сделалось нестерпимым. Поэтому придрались к тому, что он непозволительно вел себя во время катастрофы, бросив своих людей, как презренный трус. С другой стороны, это была скрытая уступка ненавидевшим его шахтерам.

Однако в публику проникли неблагожелательные слухи, и Правлению пришлось послать в прессу опровержение одного из сообщений, где говорилось о том, что шахту взорвали забастовщики, заложив бочонок с порохом. После беглого опроса правительственный инженер пришел в своем докладе к заключению, что причиной являлась естественная порча обшивки, рухнувшей под давлением почвы. Компания же сочла благоразумным молчать, приняв обвинение в недостаточной осмотрительности. В парижской прессе, уже на третий день после катастрофы, значительно увеличились столбцы происшествий; все разговоры вращались вокруг рабочих, умиравших в глубине шахты, каждое утро с жадностью читали телеграммы. Даже в самом Монсу жители приходили в трепет и лишались дара слова при одном упоминании названия Воре. Вокруг события вырастала целая легенда, которую даже наиболее смелые рассказывали с дрожью в голосе, на ухо друг другу. Вся округа выражала великое сочувствие жертвам, устраивались паломничества к разрушенной шахте, на которую ходили смотреть целыми семьями, ступая тяжелыми шагами над головами заживо погребенных.

Денелен, только что назначенный окружным инженером, вступил в исполнение своих обязанностей как раз в момент катастрофы. Первой его заботой было отвести канал в прежнее русло, так как поток воды увеличивал опасность буквально с каждым часом. Необходимы были большие работы, и он тотчас же послал сто человек рабочих для постройки плотины. Напор воды дважды сносил первые запруды. Поставили насосы; это была ожесточенная борьба — шаг за шагом отвоевывалась обратно исчезнувшая под водой земля.

Но работы по спасению погребенных шахтеров волновали еще больше. Негрелю поручено было приложить к этому делу все усилия, и нельзя было сказать, что у него не хватало для этого рабочих рук; движимые братским чувством, все углекопы шли к нему и предлагали свои услуги. Они забыли про забастовку, не справлялись даже о заработной плате; можно было и совсем им не платить, они добровольно рисковали собой, раз товарищам угрожала смерть. Все были налицо, с инструментами в руках, волнуясь в ожидании, пока укажут, в каком месте нужно пробивать пласт. Многие, совершенно больные от страха после катастрофы, охваченные нервной дрожью, обливаясь холодным потом, непрерывно преследуемые кошмаром, все-таки упорно шли к шахте, желая вступить в битву с землей, как бы стремясь за что-то отомстить ей. К несчастью, все были в замешательстве перед вопросом, что же может оказаться полезным. Что делать? Как пробраться вниз? С какой стороны пробивать каменные глыбы?

Негрель держался того мнения, что ни один из этих несчастных не выживет; несомненно, погибли все пятнадцать, либо утонув, либо задохнувшись. Но при катастрофах в шахтах всегда принято предполагать, что замурованные внутри люди живы. Поэтому и он действовал, исходя из этого предположения. Первая задача, которую он себе поставил, состояла в том, чтобы определить, где именно могли они укрыться. Штейгеры и старые шахтеры, с которыми он советовался, все соглашались на одном: до того, как начались толчки, углекопы, конечно, подымались из галереи в галерею, стараясь взобраться возможно выше, в самые верхние пласты, так что они, должно быть, загнаны в конец какой-нибудь штольни, ближе к поверхности земли. Это совпадало с запутанным рассказом старого Мука, будто безумие бегства разделило оставшихся рабочих на мелкие группы, так что беглецы рассеялись во время пути по всем этажам. Но относительно дальнейшего мнения штейгеров расходились: они по-разному думали о возможных попытках к спасению. Так как самые верхние штольни были расположены на глубине ста пятидесяти метров, нечего было и думать о том, чтобы буравить колодец. Единственным возможным доступом оставался Рекийяр, — только оттуда можно было приблизиться к месту обвала. Хуже всего оказалось то, что старый рудник также был затоплен и не имел больше сообщения с Воре. Там оставались свободными от воды, возвышаясь над ее уровнем, только отрезки галерей, начинавшихся от первого подъемника. Для откачивания же понадобились бы целые годы, и потому наиболее правильным решением было осмотреть эти галереи, узнать, не примыкают ли они к затопленным штольням, в конце которых можно было предполагать местонахождение пострадавших. Прежде чем пришли логическим путем к этому решению, пришлось много спорить, отвергать множество невыполнимых проектов.

Тогда Негрель начал рыться в пыли архивов и, найдя старые планы обеих шахт, изучил и наметил пункты, по которым должны были направиться розыски. Мало-помалу эти поиски захватили его целиком, и он стал относиться к работе очень добросовестно, несмотря на свою ироническую беззаботность по отношению к людям и обстоятельствам. Первые затруднения встретились уже при спуске в Рекийяр: вход в шахту пришлось расчищать от зарослей и боярышника; кроме того, нужно было чинить лестницы. Затем начались пробные поиски. Инженер, спустившись в шахту с десятью рабочими, заставлял их бить железными прутьями по указываемым им местам жилы. Затем при полнейшей тишине все прикладывали ухо к пласту каменного угля, слушая, не последует ли издалека ответных стуков. Но они напрасно прошли по всем доступным галереям, — в ответ не долетало ни звука. Возникли еще большие затруднения: где начать пробивать пласт? К кому направляться, раз там, вероятно, никого не было? Однако все продолжали упорно искать, повинуясь растущей тревоге.

Вдова Маэ каждое утро приходила в Рекийяр. Она садилась на колоду перед шахтой и не уходила до самого вечера. Когда кто-нибудь появлялся изнутри, она поднималась, спрашивая глазами: ничего? ничего нет? Она снова садилась и продолжала безмолвно ждать, с застывшим, непоколебимым выражением лица. Жанлен, видя, что вторглись в его логово, тоже бродил вокруг, словно зверь, хищения которого могут быть раскрыты поисками охотничьей собаки; он думал о погребенном солдатике, боясь, как бы розыски не потревожили его мирный сон; но эта часть шахты была залита водой, а поиски направлялись влево, в западную галерею. Филомена вначале тоже приходила, сопровождая Захарию, работавшего в команде углекопов. Но затем, видя, что в этом нет ни необходимости, ни пользы, она перестала ходить, чтобы напрасно не простуживаться. Эта болезненная женщина оставалась в поселке, проводя целые дни в безделье и кашляя с утра до вечера. Напротив, Захария только и жил мыслью отыскать сестру; он готов был грызть землю. Он кричал по ночам, слышал ее голос, видел бедняжку, исхудавшую от голода, надорвавшую голосовые связки от тщетных призывов. Два раза он принимался рыть в определенном месте, вопреки приказаниям, утверждая, что нужно искать именно там, что он чувствует это. Инженер запретил ему спускаться вниз, но он все-таки не отходил от шахты, откуда его гнали. Он не мог даже сидеть рядом с матерью, чувствуя потребность все время двигаться, шатаясь взад и вперед.

На третий день Негрель, придя в отчаяние, решил, что вечером бросит все поиски. В полдень, когда он вместе с углекопами вернулся после завтрака к работе, он был очень удивлен, увидав, что Захария выходит из шахты, раскрасневшись и размахивая руками:

— Она там! Она мне ответила! Идите, идите же!

Он бросился на лестницу, проскользнул мимо сторожа и клялся, что слышал стук в первой штольне жилы Гийома.

— Но ведь там, где вы говорите, прошли уже два раза, — недоверчиво заметил Негрель. — Ну ладно, пойдем посмотрим!

Вдова Маэ тоже поднялась; пришлось удерживать ее от спуска в шахту, но она стояла на самом краю, глядя в темную бездну.

Сойдя вниз, Негрель сам ударил три раза, выдерживая между каждым ударом довольно большой промежуток времени. Затем он приложил ухо к пласту, приказав рабочим соблюдать полную тишину. Не услыхав ничего, он покачал головой: конечно, бедному парню только почудилось. Захария в бешенстве снова постучал сам, ему опять показалось, что он слышит стук, глаза его блестели, он весь дрожал от радости. Тогда все рабочие принялись по очереди стучать и слушать: все оживились, так как воспринимали издалека ответные стуки. Инженер был очень удивлен, он еще раз приложил ухо и в конце концов услыхал слабое подобие звука, еле различимый ритмический стук о камень — тревожный сигнал углекопов. Каменный уголь передает звук с кристальной чистотой на очень большие расстояния. Один из находившихся поблизости штейгеров утверждал, что их отделяет от товарищей не менее пятидесяти метров. Но казалось, что им можно уже протянуть руку. Все повеселели. Негрель должен был распорядиться, чтобы сейчас же начали пробивать ход.

Когда Захария поднялся наверх и увидал мать, они крепко обнялись.

— Не надо кружить себе голову, — жестоко сказала Пьерронша, пришедшая из любопытства погулять. — Если Катрины там не окажется, вам будет еще тяжелее.

Действительно, Катрина могла находиться в другом месте.

— Убирайся к черту! — свирепо крикнул Захария. — Я знаю, что она там.

Вдова Маэ снова села и сидела молча и неподвижно. Она вновь принялась ждать.

Как только слух о новости распространился по поселку Монсу, снова набежало много народу. Хотя ничего нельзя было увидать, никто не уходил, и приходилось удерживать любопытных на известном расстоянии. Внизу работали и днем и ночью. Боясь, что впереди может встретиться какое-нибудь препятствие, инженер велел пробивать сразу три галереи, которые должны были сойтись в том пункте, где предполагали местонахождение засыпанных обвалом шахтеров. Вследствие узости проходки пробивать пласт мог только один забойщик, и рабочие сменялись через каждые два часа, а уголь, которым нагружали корзины, передавали из рук в руки по цепи, которая все удлинялась по мере того, как забой углублялся в пласт. Сперва работа шла очень быстро, и за первый день было пройдено шесть метров.

Захария добился, чтобы его включили в число избранных для этого дела забойщиков. Это была почетная работа, из-за которой спорили. И он рассердился, когда после двух положенных часов его хотели сменить. Он стремился попадать вне очереди и не хотел выпускать из рук кайла. Его галерея скоро опередила другие, он пробивал с исключительным остервенением, и из проходки долетало его тяжелое дыхание, так что казалось, будто там работает целая кузница. Когда он выходил оттуда, почернев от грязи и опьянев от усталости, то падал на землю, и его приходилось накрывать одеялом. Затем, еще шатаясь, он опять углублялся туда, и снова начиналась борьба, снова слышались глухие удары, сдержанные жалобы, торжествующая ярость разрушения. Хуже всего было то, что уголь становился тверже. Захария два раза ломал кайло и приходил в отчаяние оттого, что нельзя идти быстрее. Он страдал также от жары, которая с каждым метром становилась все невыносимее, так как через такое узкое отверстие не могло быть никакого притока воздуха. Несмотря на вентилятор, три раза вытаскивали забойщиков, впавших в обморочное состояние и чуть не задохнувшихся.

Негрель не выходил из шахты и жил там вместе с рабочими. Туда ему приносили обед, и там же он иногда спал часа по два на соломе, завернувшись в плащ. Ответные стуки несчастных углекопов поддерживали во всех бодрость; они становились отчетливее и как бы торопили работающих. Теперь звук был совершенно ясный, почти музыкальный, как будто ударяли по металлическим пластинкам гармоники. Благодаря ему можно было не сбиться в направлении работы. Этот кристаллический звук направлял продвижение забойщиков, как гром пушек направляет наступление армии. Всякий раз, когда происходила смена забойщиков, Негрель сам лез в проход, стучал и прикладывал ухо. Не было никакого сомнения, что шли верно, — с каждым разом ответ доходил все быстрее. Но до чего медленно подвигалась работа! В первые два дня пробили тринадцать метров, на третий — только пять, на четвертый — три. Каменный уголь был здесь до того плотен, что стало невозможно пробивать больше двух метров в день. На девятый день все пройденное расстояние равнялось тридцати двум метрам, и вместе с тем по всем расчетам выходило, что впереди оставалось около двадцати. Для узников начинался двенадцатый день, двенадцать суток без хлеба, в ледяных потемках! При мысли об этом ужасе слезы выступали на глазах и руки с еще большей силой обрушивались на работу. Казалось немыслимым, чтобы люди могли еще влачить подобное существование; отдаленные стуки стали за последние два дня слабее, и всех охватывала дрожь, что вот-вот они могут совсем прекратиться.

Вдова Маэ неизменно приходила каждое утро и садилась у входа в шахту. Она приносила с собой Эстеллу, которую нельзя было оставлять дома на целый день одну. Час за часом следила она за работой, делила с углекопами как минуты надежды, так и минуты отчаяния. У всех стоявших вокруг Рекийяра и дальше, вплоть до самого Монсу, царило настроение лихорадочного ожидания, сопровождавшееся бесконечными разговорами. Казалось, сердца всех живших в округе людей бились там, под землей.

На девятый день, когда приблизился час завтрака и позвали Захарию, чтобы сменить его, он ничего не ответил. В последнее время он совершенно обезумел и озлобленно ругался. Негрель не мог заставить его повиноваться и на время ушел. В шахте находились только один штейгер и трое рабочих. Захарии, наверное, стало слишком темно; обозленный, что этим замедляется его работа, он был, вероятно, настолько неосторожен, что открыл лампочку, хотя на этот счет были даны строгие предписания: рудничный газ скоплялся в шахте огромными массами, так как в узких проходах не было никакой вентиляции. Внезапно раздался громовой удар, и из отверстия штольни, как из пушки, заряженной картечью, вырвался сноп пламени. Все воспламенилось, так как воздух на протяжении всей галереи был подобен пороху. Пламя снесло штейгера а всех трех рабочих, поднялось по шахтному колодцу и вырвалось наружу, подобно извержению вулкана, выбрасывающего наверх обломки скал и бревен. Любопытные разбежались, и вдова Маэ поднялась, прижимая к груди перепуганную Эстеллу.

Когда Негрель и рабочие вернулись, их охватила невообразимая ярость. Они топали ногами, как мачеха, избивающая детей под влиянием своей жестокой причуды. Тут надрывались над работой, чтобы помочь товарищам, — и вот еще приходится платиться самим! После трех долгих часов усилий и опасности наконец проникли в галерею. Извлечение жертв подавляло своей мрачностью. И штейгер и рабочие были еще живы, но покрыты ужасными ранами, и от них пахло паленым мясом. Они глотнули огня, и у них было обожжено все горло; они без умолку выли, умоляя, чтобы их прикончили. Один из трех шахтеров оказался тем самым, который во время забастовки пробил последним ударом кирки насос Гастон-Мари. У двух других еще не зажили царапины на руках, — так старательно швыряли они кирпичи в солдат. Бледная, дрожащая толпа расступилась, чтобы дать проход, когда их несли.

Вдова Маэ ожидала стоя. Наконец показался труп Захарии. Платье его было сожжено, все тело превратилось в черный уголь; в этом обгоревшем куске невозможно было узнать человека. Головы не было, ее размозжило взрывом. Когда эти страшные останки вынесли на носилках, вдова Маэ машинально двинулась за ними; веки ее были воспалены, но ни слезинки не проступило на глазах. На руках она держала убаюканную Эстеллу, и волосы ее развевались по ветру. На ее лице лежала печать пережитой ею трагедии. Филомена, оставшаяся в поселке, обезумев, разразилась слезами, но тотчас успокоилась. А мать уже шла обратно в Рекийяр той же походкой: она проводила сына и теперь возвращалась ждать спасения дочери.

Прошло еще три дня. Спасательные работы продолжались при неслыханных трудностях. К счастью, при взрыве рудничного газа ходы сообщения не были засыпаны. Но воздух стал таким горячим и тяжелым, что пришлось установить новые вентиляторы. Забойщики сменялись теперь каждые двадцать минут. Продвигались все дальше вперед, от товарищей их отделяло уже не более двух метров. Но работали они без всякого воодушевления, побуждаемые исключительно каким-то мстительным чувством. Ответные стуки прекратились, не было звонкого ритмического выстукивания, призывного сигнала совсем не стало слышно. Шел двенадцатый день работы — пятнадцатый день со времени катастрофы. В этот день с самого утра по ту сторону пласта царило гробовое молчание.

Новый несчастный случай усилил любопытство обывателей Монсу. Буржуа увлекались экскурсиями, и Грегуары решили последовать общей моде. Назначили день прогулки, уговорились, что отправятся в Воре в собственном экипаже, а г-жа Энбо привезет туда в своей коляске Люси и Жанну. Денелен покажет им свою шахту, а затем они пройдут в Рекийяр, где точно узнают от Негреля, на какой стадии находятся спасательные работы и есть ли какая-нибудь надежда на успех. Наконец вечером все вместе пообедают.

Когда около трех часов Грегуары и их дочь Сесиль подъехали к разрушенной шахте и вышли из экипажа, они уже застали там г-жу Энбо. Она была в ярко-синем платье и раскрыла зонтик, защищаясь от слабых лучей февральского солнца. Ясное небо казалось совершенно весенним. Г-н Энбо и Денелен были тоже там. Г-жа Энбо рассеянно слушала объяснения последнего о том, каких усилий стоило запрудить канал. Жанна, не расстававшаяся со своим альбомом, вдохновленная грозным зрелищем, принялась рисовать, а Люси, присев рядом с нею на обломок вагонетки, разразилась восторженными восклицаниями, находя все это «потрясающим». Плотина была еще не закончена, и пенистая вода хлестала через нее в огромное отверстие провалившегося рудника; тем не менее кратер постепенно очищался от воды, она впитывалась в землю, открывая взору ужасное дно: под нежной лазурью ясного дня оно казалось клоакой, развалинами исчезнувшего в грязи города.

— Стоило беспокоиться, чтобы посмотреть на это! — разочарованно воскликнул г-н Грегуар.

Сесиль, пышущая здоровьем, радуясь, что может подышать таким чистым воздухом, развеселилась и стала шутить, а г-жа Энбо пробормотала с гримасой отвращения:

— Все-таки во всем этом нет ничего красивого!

Оба инженера расхохотались. Они пытались заинтересовать посетителей, объясняя им действие насоса и механического прибора для забивания свай. Но дамам было не по себе. Они вздрогнули, узнав, что насосы должны работать годами, — шесть, может быть, семь лет, — пока шахта не будет восстановлена и из нее не выкачают всей воды. Нет, лучше думать о других вещах, а то эти ужасы, еще приснятся.

— Едемте, — сказала г-жа Энбо, направляясь к коляске.

Жанна и Люси запротестовали. Как, уже? А рисунок еще не кончен! Они захотели остаться, обещав вечером приехать к обеду вместе с отцом. Г-н Энбо сел в коляску вдвоем с женой; он хотел расспросить Негреля о ходе работ.

— Так вы поезжайте, — сказал г-н Грегуар. — Мы отправимся вслед за вами, нам только нужно заехать на пять минут в поселок… Поезжайте, поезжайте, мы будем в Рекийяре не позже вас.

Он сел позади г-жи Грегуар и Сесили. Первая коляска поехала по берегу канала, вторая же стала медленно подниматься вверх по склону.

Экскурсия должна была закончиться актом благотворительности. После смерти Захарии Грегуары прониклись жалостью к трагической судьбе семьи Маэ, о которой говорила вся округа. Они не жалели отца, этого разбойника, убийцу солдат; его пришлось пристрелить, как волка. Их трогала мать — несчастная женщина, которая только что потеряла сына, сейчас же вслед за смертью мужа, и, может быть, найдет под землей только труп дочери, — все это, не считая калеки деда и охромевшего от обвала ребенка, а также девочки, умершей от голода во время забастовки, свалилось на ее голову. Конечно, семья отчасти заслужила эти бедствия своим отвратительным образом мыслей, но Грегуары решили доказать широту своего милосердия, желание все простить и все забыть, — а лучшим выражением этого будет то, что они сами отвезут милостыню. Под одной из скамеек коляски лежали два тщательно упакованных свертка.

Какая-то старуха указала кучеру дом Маэ, номер шестнадцатый второго квартала. Грегуары вышли из коляски, нагруженные пакетами; но они тщетно стучали в дверь; в конце концов они принялись колотить в нее кулаками, и все-таки никто не откликался. Казалось, смерть начисто опустошила весь дом, — он имел такой мрачный, и холодный вид, как будто в нем давно уже не жили.

— Никого нет, — сказала разочарованная Сесиль. — Как неприятно! Что же нам теперь делать со всем этим?

Внезапно открылась дверь соседнего дома, и появилась жена Левака.

— Ах, добрые господа, простите, пожалуйста! Извините, пожалуйста, барышня!.. Вы желаете видеть соседку? Ее нет, она в Рекийяре.

Тараторя без умолку, она несколько раз рассказывала им, как все случилось, говорила, что надо помогать друг другу; она приютила у себя Ленору и Анри, чтобы мать имела возможность уходить и ждать, когда пробьют ход в шахту. Ее взгляд упал на пакеты, и она начала говорить о своей несчастной овдовевшей дочери, о собственной нищете; глаза ее разгорались от зависти. Затем она нерешительно пробормотала:

— Ключ у меня. Может быть, господа желают непременно войти… Там только дед.

Грегуары в изумлении переглянулись. Как, дед? Но ведь никто не отвечал. Значит, он спит? Когда жена Левака открыла дверь, зрелище, которое представилось их глазам, заставило их в оцепенении остановиться на пороге.

Дед Бессмертный, широко раскрыв глаза и уставившись в одну точку, сидел неподвижно на стуле перед холодным камином. Оголенные стены комнаты увеличили ее размеры; не было больше ни часов с кукушкой, ни сосновой мебели, покрытой лаком, которая в прежние дни придавала помещению более жилой вид. На стенах, позеленевших от сырости, оставались только портреты императора и императрицы, с официальной благосклонностью улыбавшихся розовыми губами. Отупевший старик не шевелился, и, когда в открывшуюся дверь ворвался свет, он даже не моргнул глазами, — казалось, что он не заметил вошедших. У ног его стояла лохань с золой — такая же, как ставят кошкам.

— Не обращайте внимания, он не отличается вежливостью, — почтительно заметила жена Левака. — У него что-то стряслось в мозгу. Он уже недели две в таком состоянии.

Но в это время дед Бессмертный весь затрясся, послышался хрип, как будто исходивший из его живота. Старик сплюнул в золу черный сгусток: это была угольная грязь, впитанная им в шахте. Затем он снова стал неподвижным и шевелился время от времени только для того, чтобы сплюнуть.

Расстроенные Грепуары, подавляя отвращение, пытались сказать хотя бы несколько дружелюбных и ободряющих слов.

— Что это, старина, — сказал отец, — вы, значит, простужены?

Старик, уставившись в стену, даже не обернулся. Снова водворилось тяжелое молчание.

— Надо бы заварить ему грудного чаю, — добавила г-жа Грегуар.

Он продолжал молчать.

— Знаешь, папа, — пробормотала Сесиль, — нам ведь рассказывали об этом калеке, но потом мы перестали о нем думать…

Она смутилась и замолчала. Поставив на стол бульон и две бутылки вина, она начала распаковывать второй сверток и вытащила оттуда пару огромных башмаков. Этот подарок и предназначался деду. Она держала по башмаку в каждой руке и рассматривала огромные опухшие ноги несчастного старика, который никогда уже не сможет ходить.

— Да! Они немного опоздали, не так ли, старина? — заговорил опять г-н Грегуар, чтобы разрядить атмосферу. — Ничего, пригодятся.

Дед Бессмертный не слышал и не отвечал, продолжая сидеть с тем же ужасным лицом, холодным и твердым, как камень.

Тогда Сесиль тихонько поставила башмаки у стены; но, несмотря на ее предосторожность, они все-таки стукнули гвоздями; они казались совершенно лишними в этой комнате.

— Увидите, он и спасибо не скажет! — воскликнула жена Левака, с глубокой завистью посмотрев на башмаки. — Это все равно, с позволения сказать, что подарить мартышке пару очков.

Она продолжала добиваться, чтобы Грегуары зашли к ней, надеясь, что там уж сумеет их разжалобить. Наконец она придумала повод: начала расхваливать Анри и Ленору, которые были очаровательными, удивительно милыми детьми и такими умными: когда к ним обращаются с вопросами, они отвечают прямо как ангелы! Вот уж эти скажут все, что только господа захотят.

— Зайдем на минуту, детка? — спросил отец, радуясь возможности уйти отсюда.

— Хорошо, я выйду сейчас же вслед за вами.

Сесиль осталась с дедом Бессмертным. Она дрожала, но что-то непонятным образом приковывало ее, и она оставалась на месте! Ей казалось, что она узнает старика; но где могла она встретить крупное, белесое, проугленное лицо? И вдруг она все вспомнила: она увидала себя окруженной ревущей толпой, почувствовала, как ее шею сжимают холодные руки. То был он, Сесиль узнавала этого человека и смотрела на его руки, лежащие на коленях, — руки рабочего, хватка которых была еще крепка, несмотря на преклонный возраст. Теперь дед Бессмертный, казалось, проснулся и заметил Сесиль. Он тупо разглядывал ее; щеки его покрылись румянцем, рот нервно подергивался, выпуская черную слюну. Они, не отрываясь, смотрели друг на друга: она — цветущая, полная и свежая от долгого безделья и благосостояния, распространявшегося на весь их род; а он — распухший от водянки, безобразный, как изнуренный зверь, отпрыск поколения, измученного вековым трудом и голодовками.

Через десять минут, когда Грегуары, удивляясь, что Сесиль задерживается, вернулись в дом Маэ, они издали нечеловеческий крик: их дочь была распростерта на земле, задушенная, с посиневшим лицом; на шее у нее виднелись красные следы громадных пальцев. Дед Бессмертный, не удержавшись на своих разбитых ногах, упал рядом с ней и не мог уже встать. Руки его были еще скрючены, и он смотрел на всех с тупым выражением широко раскрытых глаз. Во время падения он разбил лохань, рассыпал золу, залив грязью весь пол. Башмаки стояли нетронутыми у стены.

Невозможно было установить с полной точностью, как все это случилось. Почему Сесиль подошла так близко к старику? Каким образом Бессмертный, прикованный к своему стулу, мог схватить ее за горло? Очевидно, когда он схватил ее, ожесточение его было так велико и он так сильно сжал девушку, что заглушил ее крики, упав вместе с нею при ее последнем хрипе. Ни одного звука, ни единой жалобы не донеслось через тонкую стену соседнего дома. Приходилось предположить припадок внезапного безумия, необъяснимую тягу к убийству, возникшую при виде белой девической шеи. Такой дикий поступок со стороны дряхлого старика всех удивил: ведь он прожил честную жизнь, был покорной скотиной и противился новым идеям. Что же за бессознательная злоба вспыхнула в нем, медленно отравляя все его существо? Ужас заставлял считать преступление бессознательным. Это было преступление идиота.

Грегуары стояли на коленях и рыдали, надрываясь от отчаяния. Любимая, долгожданная дочь, донельзя избалованная, которой, затаив дыхание, любовались во время сна! По их мнению, она всегда недостаточно хорошо питалась, всегда была недостаточно полной! Жизнь их потеряла всякий смысл; к чему теперь жить, если ее с ними не будет?

А жена Левака кричала, потеряв голову:

— Ах, старый негодяй! Что он наделал! Кто мог ждать от него такой выходки!.. А Маэ вернется только вечером! Не сбегать ли мне за нею?

Отец и мать ничего не отвечали.

— Ну, как? Пожалуй, будет лучше… Бегу!

Но, прежде чем выйти, она решила взять башмаки: весь поселок пришел в волнение, уже собралась целая толпа, — все равно их могут украсть. К тому же в доме Маэ не оставалось больше мужчины, которому башмаки эти могли бы пригодиться. И она унесла их с собой. Они как раз должны быть впору Бутлу.

Супруги Энбо, приехав в Рекийяр и встретившись там с Негрелем, долго ждали Грегуаров.

Инженер, — поднявшись к ним из шахты, рассказывал подробности о том, как ведутся поиски: надо полагать, что к вечеру доберутся до узников, но, наверное, извлекут только трупы, так как в шахте по-прежнему царит гробовая тишина. Маэ, сидевшая позади Негреля, вся побледнела, слушая это; вдруг прибежала жена Левака и рассказала ей о происшествии.

Маэ только сердито отмахнулась, но все-таки пошла за нею.

Г-жа Энбо упала в обморок. Какой ужас! Бедняжка Сесиль! Еще утром она была такой веселой, была так полна жизни час назад! Г-н Энбо повел жену в полуразвалившийся домик старого Мука. Он пытался расстегнуть ей платье неловкими руками, опьяненный запахом мускуса, который исходил от ее корсажа. Вся в слезах, она сжала в объятиях Негреля, ошеломленного внезапной смертью, сразу расстроившей его брак; а муж смотрел на них обоих, чувствуя, что избавился от беспокоившей его муки: этот несчастный случай устраивал теперь все как нельзя лучше. Он решил оставить подле себя племянника, боясь, как бы на смену ему не пришел кучер.

* * *

V

Несчастные, покинутые на дне шахты, вопили от ужаса. Вода доходила им теперь до пояса. Шум потока оглушал их, последние обвалы обшивки казались светопреставлением. Ко всему этому их сводило с ума неистовое ржание запертых в конюшне лошадей — страшный, незабываемый предсмертный хрип животных, которых режут.

Мук выпустил Боевую. Старая лошадь дрожала и смотрела расширившимися глазами на воду; уровень ее поднимался все выше и выше. Нагрузочную быстро затопляло, и в зеленоватой воде отражались три красных фонаря, еще горевших под потолком. Внезапно, почувствовав ледяное прикосновение к своей коже, лошадь, ударив всеми четырьмя копытами, помчалась бешеным галопом и исчезла в бездонной глубине одного из ходов.

Тогда, решив тоже спастись во что бы то ни стало, люди последовали примеру животного.

— Нечего здесь больше делать! — кричал Мук. — Надо попытаться пробраться через Рекийяр.Теперь их окрыляла мысль, что они могут выйти через старый рудник, если только их не опередят обвалы, завалив проход. Все двадцать человек бежали вереницей, высоко подняв лампочки, чтобы вода не загасила их. К счастью, галерея шла отлого; люди двигались на протяжении двухсот метров против течения, и вода уже не поднималась выше. В их смятенных душах просыпались, уснувшие суеверия; они взывали к земле, так как это, несомненно, была месть земли, выбрасывавшей кровь из своих жил за то, что ей перерезали артерию. Один старик лепетал забытые молитвы, загибая при этом большие пальцы на руках, чтобы умилостивить злых духов шахты.

На первом же перекрестке возникли разногласия. Конюх хотел идти налево, другие уверяли, что направо будет ближе. Потеряли на это целую минуту.

— Эх, да пропадайте вы пропадом! Мне плевать! — грубо воскликнул Шаваль. — Я бегу сюда!

Он повернул направо; двое товарищей последовали за ним. Другие продолжали бежать за стариком Мукой, который всю жизнь провел в глубине Рекийяра. Тем не менее он сам заколебался, не зная, куда сворачивать. Все теряли голову, даже старые шахтеры не узнавали штолен. Они останавливались перед каждым разветвлением: приходилось раздумывать и решать.

Этьен бежал последним — его задерживала Катрина, — у нее от страха и усталости отнимались ноги. Он тоже бросился бы направо, вместе с Шавалем, считая, что тот на верном пути, но не хотел следовать за ним, предпочитая остаться на дне шахты, чем бежать за своим недругом. К тому же вереница людей продолжала таять, несколько товарищей свернули еще раз в сторону, и теперь за Муком следовало только семеро.

— Уцепись за мою шею, я тебя понесу, — сказал Этьен Катрине, видя, что та окончательно слабеет.

— Нет, оставь, — бормотала она, — больше не могу, лучше уж сразу умереть.

Они отстали от остальных метров на пятьдесят; Этьен взял ее на руки, несмотря на сопротивление, как вдруг галерею внезапно засыпало: обрушилась огромная глыба и отрезала их от товарищей. Наводнение уже подтачивало породу, и обвалы происходили со всех сторон. Пришлось вернуться обратно. Теперь они совсем перестали разбираться в направлении. Все было кончено: пришлось отказаться от мысли выбраться через Рекийяр. Единственной оставшейся у них надеждой было пробраться в верхние штольни, где, может быть, их освободят, если уровень воды понизится.

Этьен узнал наконец жилу Гийома.

— И то хорошо! Я хоть понимаю теперь, где мы находимся, черт возьми! Мы были ведь на правильной дороге, но теперь пропали!.. Слушай, пойдем прямо, проберемся через ствол.

Вода доходила им по грудь, Катрина и Этьен продвигались очень медленно. Пока у них был свет, они еще не приходили в отчаяние. Этьен потушил одну из лампочек, чтобы сэкономить масло и перелить его потом в другую. Достигнув ствола, они услыхали шум и обернулись. Что это? Неужели возвращались товарищи, которым так и не удалось выйти? Издалека несся хрип, но они не могли объяснить себе, что за буря снова надвигается, обдавая их грязной пеной. Катрина вскрикнула, увидав какую-то белесоватую громаду, летевшую к ним из мрака и застревавшую между досками.

То была Боевая. Она мчалась от подъемника и проскакала по всем галереям. Казалось, она знает дорогу в подземном городе, где прожила одиннадцать лет, ее глаза хорошо видели в этом вечном мраке. Вытянув голову и закидывая ноги, она продолжала скакать по узким проходам, где местами с трудом проходило ее громадное туловище. Галереи сменялись одна другой, появлялись перекрестки, разветвления, но лошадь не колебалась. Куда она скакала? Может быть, туда, к видениям своей юности, к мельнице на берегу Скарпы, где она родилась, к смутному воспоминанию о солнце, горевшем в небе, как большой светильник. Животное хотело жить, в нем пробуждались воспоминания, желание подышать еще раз воздухом равнин, и это влекло его вперед, туда, где оно могло бы найти расселину, выход к жаркому небу, к свету. Прежнее подчинение судьбе сменилось возбуждением: ослепив, шахта хотела ее теперь умертвить. Вода, гнавшаяся за нею по пятам, хлестала ее бока, обдавая брызгами круп. Но по мере того как лошадь проникала вглубь, галереи становились все уже, потолок опускался, стены сдвигались. Все же она продолжала мчаться, обдирая себе кожу, оставляя на обшивке клочья мяса. Казалось, шахта со всех сторон наступает на нее.

Боевая почти добежала до Этьена и Катрины, и те увидели, что она задыхается, застряв между глыбами камня. Она споткнулась и сломала себе передние ноги. Напрягая последние силы, лошадь проползла еще несколько метров, но корпус ее уже не мог больше двигаться сквозь теснины. Боевая вытянула окровавленную голову и искала выхода. Вода быстро захлестывала ее, и она заржала так же хрипло, как и те, уже погибшие лошади, которые находились в конюшне. Агония ее была ужасна. Старое, искалеченное животное не могло шевельнуться и судорожно билось в глубоких недрах, под землей. Отчаянный зов измученной лошади не прекращался; вода уже заливала ей гриву, а она продолжала ржать, не закрывая рта. Послышался последний хрип, точно звук наполняемой бочки, потом все затихло.

— Боже мой! Уведи меня! — рыдала Катрина. — Ах, господи! Я боюсь! Я не хочу умирать… Уведи меня! Уведи!

Катрина видела смерть. Разрушавшаяся обшивка, затопленная шахта — ничто не внушало ей такого страха, как предсмертное ржание Боевой. Девушка все еще слышала его, в ушах у нее звенело, все тело содрогалось.

— Уведи меня! Уведи!

Этьен схватил ее на руки и понес. И в самом деле это оказалось вовремя. Промокнув до самых плеч, они полезли в трубу. Этьен должен был все время поддерживать девушку, так как у нее не хватало сил цепляться за перекладины. Три раза ему показалось, что она вырывается у него из рук и падает туда, в глубину моря, прилив которого плескался у них под ногами. Достигнув пергой галереи, они смогли несколько минут передохнуть; проход не был еще затоплен. Но вода приближалась, и пришлось снова взбираться кверху. Они поднимались в течение долгих часов, переходя из галереи в галерею. Когда они добрались до шестой галереи, у них мелькнула надежда: им показалось, что вода остановилась на одном уровне; но вскоре обнаружилось, что подъем ее возобновился с еще большей быстротой. Им пришлось перебраться в седьмую галерею, потом в восьмую. Оставалась еще только одна, и, достигнув ее, они с тревогой следили за каждым прибавляющимся сантиметром: ведь если вода не остановится, они должны будут умереть так же, как старая лошадь, придавленные сводом и затопленные водой.

Каждую минуту где-нибудь раздавался шум обвала. Вся шахта была расшатана, ее слабые внутренние подпорки рушились под небывалым напором потока. В конце галереи скапливался сжатый воздух, и от него происходили страшные взрывы, разбивавшие породу и переворачивавшие глыбы земли. С ужасающим грохотом свершалась подземная катастрофа, подобная битве тех древних времен, когда потопы, бушуя, искажали облик гор и долин.

Катрина, обезумевшая от одного вида этого непрестанного разрушения, с мольбой складывала руки и повторяла одни и те же слова:

— Я не хочу умирать!.. Я не хочу умирать!..

Чтобы успокоить ее, Этьен уверял, что вода перестала прибывать. Они блуждали по шахте не менее шести часов, и к ним, конечно, уже шли на помощь. Он говорил о шести часах предположительно, так как точное представление о времени у них исчезло. На самом деле они находились в жиле Гийома целый день.

Промокшие, дрожащие от холода, они присели. Катрина, не стыдясь, сняла и выжала платье; затем снова надела его, чтобы оно высохло на ней. Так как она была босиком, Этьен уговорил ее надеть его деревянные башмаки. Теперь они могли ждать и поэтому убавили фитиль лампочки, довольствуясь слабым светом, как от ночника. И только тут оба почувствовали, что их корчит от голодных судорог, — до тех пор у них не было никакого чувства жизни. В момент катастрофы они не успели позавтракать, и лишь сейчас вспомнили о своих ломтиках хлеба, размокших от воды и превратившихся почти в кашу. Катрияа силой заставила Этьена съесть его долю. Поев, она заснула от усталости прямо на холодной земле. Он же, томимый бессонницей, сидел около нее, сжав руками голову и глядя в одну точку.

Этьен не мог сказать, сколько времени просидел он таким образом. Но вот в отверстии ствола, находившегося перед ним, он снова заметил черный колеблющийся поток. Сперва это была лишь тонкая полоска, бежавшая змейкой по галерее, затем появилась бурлящая пена, скоро вода настигла их и здесь: ноги заснувшей девушки уже окунулись в нее. Но Эгьен не решался разбудить Катрину — жестоко прервать ее отдых, это оцепенелое забытье: ведь она, быть может, видела во сне солнце. Куда же бежать? Он стал думать и вспомнил, что наклонный штрек этой части жилы соединялся со скатом верхней нагрузочной. Это был исход. Он решил дать Катрине поспать возможно дольше, а сам следил, как поднимается вода, которая сгонит их и отсюда. Наконец он тихонько приподнял Катрину; она вздрогнула:

— Ах, господи! Правда!.. Снова начинается!

Девушка сообразила, где она, и закричала от страха перед близкой смертью.

— Успокойся, — прошептал Этьен. — Я уверен, что можно выбраться.

Чтобы достигнуть наклонного штрека, пришлось идти согнувшись, по плечи в воде. Снова начался подъем, еще более опасный, по узкому, длиною в сто метров, проходу, сплошь обшитому деревом. Сперва они хотели потянуть канат, чтобы укрепить внизу одну из тачек: если бы другая спустилась вниз в то время, как они поднимались, они были бы раздавлены. Но какое-то препятствие мешало им привести механизм в действие. Не решаясь воспользоваться мешавшим им канатом, они пустились на риск, ломая себе ногти о скользкие доски. Этьен шел за Катриной, смело поддерживая девушку головой, когда ее окровавленные руки срывались. Вдруг они наткнулись на обломки бревен, загородившие спуск. Сюда сползла земля, и обвал не позволял им двигаться дальше. К счастью, тут же оказалась дверь, и они вышли в соседнюю штольню.

Внезапно перед ними сверкнул свет лампочки: они были поражены. Какой-то человек кричал им в бешенстве:

— Значит, есть еще такие же дураки, как я!

Они узнали Шаваля, загнанного сюда с наклонного штрека обвалом. Два товарища, побежавшие за ним, погибли в пути, размозжив себе череп. Он же был только ранен в локоть, и у него хватило мужества подползти на коленях к телам, чтобы обшарить их и взять лампочки и хлеб. Когда он убегал, за его спиной галерею засыпал последний обвал. Он тотчас же твердо решил, что не станет делиться своими запасами с этими выросшими из-под земли людьми. Лучше он их убьет. Когда он узнал, кто это, гнев его спал, и он начал смеяться нехорошим смешком:

— А, это ты, Катрина! Что, сорвалось? Опять пришла ко мне? Ладно! Ладно! Ну что ж, вместе помрем!

Он притворялся, что не замечает Этьена. А тот, расстроенный встречей, сделал движение, чтобы защитить прижимавшуюся к нему девушку. Однако приходилось мириться с положением. И он просто спросил Шаваля, как будто час назад они расстались друзьями:

— А ты осмотрел дно? Нельзя ли там пройти штольнями?

Шаваль продолжал посмеиваться:

— Да, как же! Штольнями! Они тоже все обвалились, и мы зажаты, как в мышеловке… Но ты можешь вернуться по наклону, если хорошо ныряешь.

В самом деле, вода поднималась. Отступление было уже отрезано. Шаваль оказался прав, говоря о мышеловке: конец галереи завалило с обеих сторон. Не оставалось ни единого выхода, все трое были замурованы.

— Так остаешься? — насмешливо спросил Шаваль. — Это, знаешь, лучше. И если ты не будешь ко мне приставать, я даже не стану с тобой и разговаривать. Места здесь хватит нам обоим, а там видно будет, кто из нас первый подохнет, если только за нами не придут, а это почти невероятно.

— Но, может быть, если мы постучим, нас услышат? — возразил молодой человек.

— Я уже устал стучать… Вот попробуй, постучи этим камнем!

Этьен поднял кусок песчаника, который Шаваль уже искрошил, и начал выстукивать по жиле призывный сигнал шахтеров. Затем он приложил ухо и стал слушать. Он упрямо повторял это раз двадцать. Ответа не было.

Тем временем Шаваль с притворным хладнокровием занялся своим хозяйством. Он поставил у стены все три лампочки — одна горела, другие оставались про запас. Затем он положил на кусок дерева два ломтя хлеба: это был его буфет; если он будет благоразумен, хватит на два дня. Он повернулся со словами:

— Знаешь, Катрина, когда ты очень проголодаешься, я отдам тебе половину.

Девушка молчала. В довершение несчастья она снова очутилась между этими двумя людьми.

Потянулись страшные часы. Шаваль и Этьен не раскрывали рта, сидя на земле в нескольких шагах друг от друга. По указанию Шаваля Этьен потушил свою лампочку; она была излишней роскошью. Затем они снова погрузились в молчание. Катрина легла возле молодого человека; взгляды, которые бросал на нее прежний любовник, вызывали в ней тревогу. Так протекло много часов; вода непрерывно поднималась с тихим бульканьем; время от времени галерея сотрясалась от толчков; слышались далекие раскаты, возвещавшие об окончательном разрушении шахты. Когда одна лампочка догорела и нужно было зажигать другую, они в первую минуту перепугались, вспомнив, что тут может оказаться рудничный газ. Но они предпочли лучше быть взорванными, чем оставаться в потемках. Газа не оказалось; они снова легли, и время потекло по-прежнему.

Услыхав какой-то шум, Этьен и Катрина подняли голову. Шаваль решил приняться за еду; он отрезал себе пол-ломтя и медленно жевал, чтобы не соблазниться и не проглотить все сразу. Их мучил голод, они жадно следили за ним.

— Так ты отказываешься? — сказал Шаваль откатчице с вызывающим видом. — Напрасно!

Катрина опустила глаза, боясь уступить: в желудке у нее были такие схватки, что слезы выступали на глазах. Но она понимала, чего он хочет; еще утром она ощущала на шее его горячее дыхание: увидев ее с другим, он снова был охвачен, как и раньше, бешеным желанием. Взгляды, которые он бросал на девушку, сверкали знакомым огоньком: так же сверкали они, когда Шаваль, обуреваемый ревностью, бросался на нее с кулаками, обвиняя в сожительстве с жильцом матери. Катрина с трепетом думала о том, что из-за нее эти два человека могут броситься друг на друга и в этом тесном подземелье, где им суждено вместе ждать смерти. Господи! Неужели нельзя покинуть этот мир без ссоры!

Этьен скорее умер бы от истощения, чем попросил у Шаваля кусочек хлеба. Наступило тяжелое молчание; мгновения текли так медленно, что казалось, прошла целая вечность. Эти монотонные минуты не приносили им никакой надежды. Они сидели вместе уже целый день. Вторая лампочка погасла, пришлось зажечь третью.

Шаваль взял второй ломоть хлеба, проворчав:

— Иди же, дура!

Катрина вздрогнула. Чтобы предоставить ей свободу решения, Этьен отвернулся. Но так как она не двигалась, он сказал ей шепотом:

— Иди, детка!

Тогда слезы, которые она сдерживала, потекли ручьем. Она плакала очень долго, не находя в себе силы подняться и не понимая даже, голодна она или нет. Она ощущала боль во всем теле. А Этьен встал и принялся шагать взад и вперед, тщетно выстукивая призывный сигнал шахтеров и выходя из себя при мысли, что он принужден проводить остаток жизни рядом с ненавистным противником. Здесь не было даже достаточно места, чтобы перед последним издыханием отойти подальше друг от друга! Едва сделав десять шагов, нужно было возвращаться или натыкаться на этого человека. А она, печальная девушка, из-за которой они спорили на земле, достанется тому, кто дольше проживет, и если Этьен умрет первым, этот человек отнимет ее у него. Часы тянулись за часами, им не видно было конца. Вынужденное совместное пребывание становилось все тягостнее, дыхание отравляли испражнения, так как тут же приходилось отправлять свои нужды. Дважды Этьен набрасывался на каменную породу, словно желая сокрушить ее силой своего кулака.

Прошел еще целый день. И Шаваль подсел к Катрине, поделив с нею последние пол-ломтя. Девушка жевала с трудом и за каждый кусок должна была платить лаской. На Шаваля нашло ревнивое упорство: он не хотел умереть, не обладав ею еще раз в присутствии того, другого. Обессиленная, она не сопротивлялась. Но когда он хотел овладеть ею, она простонала:

— Пусти! Ты мне переломаешь все кости.

Этьен, дрожа, прижался лбом к доске, чтобы ничего не видеть. Но тут он одним прыжком очутился около них.

— Пусти ее, черт тебя дери!

— А тебе-то что за дело? — сказал Шаваль. — Она как будто моя жена!

Он снова схватил ее, стискивая в объятиях, прижимаясь к ее губам своими рыжими усами, и продолжал:

— Оставь нас в покое. Доставь нам удовольствие побыть вместе.

Но у Этьена побелели губы, и он крикнул:

— Если ты ее не отпустишь, я тебя задушу!

Шаваль быстро вскочил: он понял по хриплому голосу Этьена, что тот и в самом деле хочет его прикончить. Смерть слишком медлила, и они решили, что один из них должен уступить место другому. Здесь, под землей, где им суждено было уснуть друг возле друга последним сном, возобновилась прежняя борьба. Места было так мало, что, угрожая друг другу, они обдирали себе кулаки.

— Берегись, — прорычал Шаваль, — теперь ты у меня не отделаешься!

Этьен обезумел. Глаза его застилал красный туман, к горлу прилила кровь. Убийство стало для него непреодолимой физической потребностью. Оно надвигалось помимо воли Этьена: к нему побуждала наследственная болезнь молодого человека. Он отодрал от стены тяжелый и объемистый кусок шифера и, схватив его обеими руками, с удесятеренной силой раскроил им Шавалю череп.

Шаваль не успел отскочить назад. Он упал: лицо у него было разбито, череп раздроблен. Мозг обрызгал свод: галереи, алая кровь хлынула из раны, словно струя родника. На земле тотчас образовалась лужа, в которой отразился огонек коптящей лампочки. Мрак овладел этим замурованным склепом. Тело, лежавшее на земле, казалось черной кучей угольных отбросов. Этьен, наклонившись, смотрел на него широко раскрытыми глазами. Свершилось, он убил! В памяти его смутно пронеслась прежняя борьба — бесполезная борьба против яда, дремавшего в его мышцах, против алкоголя, медленно накопленного всем его родом. Однако если он был сейчас пьян, то только от голода, — значит, достаточно было пьянства его предков в отдаленном прошлом. Перед лицом этого ужасного убийства волосы у Этьена встали дыбом, разум возмущался его собственным поступком; и все же сердце Этьена билось ровнее, охваченное животной радостью, что желание наконец удовлетворено. Потом последовало чувство еще большей гордости. Перед ним встал образ солдатика с ножом в горле. Тот был убит ребенком, а теперь и он, Этьен, убил.

Но Катрина выпрямилась с криком:

— Господи! Он умер!

— Тебе его жалко? — свирепо спросил Этьен. Еле держась на ногах, она что-то лепетала. Затем, шатаясь, бросилась ему на грудь.

— Ах, убей и меня, умрем оба!

Катрина цеплялась за его плечи, они сжимали друг друга в объятиях, и оба думали, что наступает смерть. Но смерть не торопилась, и они опустили руки. Потом Катрина отвернулась, а Этьен потащил несчастного и столкнул в воду, чтобы освободить пространство, на котором ему с Катриной еще нужно было жить. Если бы труп лежал тут, у их ног, жизнь стала бы совершенно невыносимой. Они содрогнулись, когда услышали всплеск и их обдало пеной: значит, отверстие уже заполнено водой; видно было, как она подвивается по галерее.

Тогда вновь началась борьба. Этьен зажег последнюю лампочку, освещавшую теперь равномерный, упорный и безостановочный подъем воды: вот она дошла до щиколоток, добирается уже до колен. Вода поднималась, они перешли в самый верхний конец штольни; это дало им передышку еще на несколько часов. Но поток настиг их и там, и они погрузились по пояс. Стоя теперь на ногах, друг возле друга, прижавшись спиной к породе, они продолжали смотреть, как вода прибывала; когда она дойдет до рта, все будет кончено. Свет подвешенной лампочки придавал воде желтоватый оттенок, перебегая по ней мелкими отблесками. Но лампочка стала светить слабее, уже можно было различить только небольшой полукруг, который все время суживался вместе с подъемом воды. И внезапно все погрузилось в темноту: лампочка потухла, впитав последнюю каплю масла. Наступила беспросветная ночь — подземная ночь; здесь они должны уснуть, чтобы никогда больше не открыть глаз при солнечном свете.

— Черт! — глухо выругался Этьен.

Катрина прижалась к нему, как будто мрак хотел ее схватить. Она шепотом произнесла заклятие шахтеров:

— Смерть задувает лампочку!

И все-таки лихорадочный инстинкт жизни заставил их бороться с надвигающейся угрозой. Этьен принялся яростно окрести шифер рукояткой лампочки, Катрина помогала ему ногтями. Они устроили нечто вроде высокой скамьи и, взобравшись туда, уселись вместе, согнувшись и свесив ноги, так как низкий свод не позволял им выпрямиться. Ледяная вода доходила им теперь только до пяток, но через некоторый промежуток времени она снова начала заливать щиколотки, икры, колени, — уровень ее поднимался неуклонно, не давая им передохнуть. Неудобная скамья сильно подмокла, и они с трудом удерживались на ней, чтобы не соскользнуть вниз. Наступал конец, — но сколько времени остается им еще жить в этой нише, где они не могли сделать без риска ни одного движения и сидели изнемогающие, голодные, без хлеба и без света? Особенно мучительной была темнота: она мешала им разглядеть приближение смерти. Царила мертвая тишина, в наполненной водою шахте не слышно было ни малейшего движения. Они чувствовали теперь только море, находившееся под ними; оно не переставало расти и надвигало на них свой безмолвный прибой.

Снова потекли часы, все одинаково мрачные. Этьен и Катрина потеряли всякое представление о времени, окончательно сбившись в счете. Мучения, которые, казалось, должны были бы удлинять протекающие минуты, — наоборот, быстро уносили их. Этьену и Катрине казалось, что они находятся под землей только два дня и одну ночь, тогда как на самом деле на исходе был уже третий день.

Всякая надежда на спасение иссякла, никто не мог знать, что они здесь, никому не удастся добраться до них; и если наводнение их пощадит, они все равно умрут с голоду. В последний раз им пришла в голову мысль простучать сигнал, но камень остался под водой, да и все равно — кто может их услыхать!

Катрина, покорившаяся судьбе, приложила к пласту отяжелевшую голову и вдруг, вздрогнув, выпрямилась.

— Слушай! — сказала она.

Этьен подумал сперва, что она говорит о легком шуме воды, которая не переставала подниматься. Чтобы успокоить ее, он солгал:

— Нет, это я шевелю ногами.

— Нет, нет, не то… Это там, слушай!

Она снова приложила ухо к пласту. Этьен понял и последовал ее примеру. Несколько секунд ожидания обессилили их. Затем донеслись, очень издалека, три слабых удара, разделенные большими паузами. Но они все еще сомневались: может быть, это звенит у них в ушах? Может быть, это трещит пласт? Они не знали, чем постучать в ответ.

Наконец Этьен сообразил:

— У тебя деревянные башмаки. Сними их с ног и постучи каблуками.

Катрина начала выстукивать шахтерский сигнал; они снова вслушались, и снова различили три условных знака, донесшиеся издалека. Двадцать раз они принимались стучать, и двадцать раз на их удары отвечали. Они плакали, обнимались, рискуя потерять равновесие и свалиться. Наконец-то товарищи здесь, они продвигаются к ним. Чувства радости и любви били у них через край, унося прочь муки ожидания, бешенство, вызванное долгими и бесполезными призывами. Им казалось уже, что спасителям достаточно ткнуть в скалу пальцем, и они будут освобождены.

— Что! — весело воскликнула она. — Надо же было мне приложить ухо!

— Да!.. Уж и слух у тебя! — отвечал он. — Я бы ничего не расслышал.

С этого момента они стали сменяться. Все время один из них слушал, приготовившись отвечать на малейший сигнал. Вскоре они стали различать удары кирки: начинали проходку новой галереи. Они не упускали ни одного звука. Но радостное настроение их начало спадать. Сколько они ни смеялись, сколько ни пытались себя обмануть, их снова мало-помалу охватывало отчаяние. Сперва они стали рассуждать:, наверное, это со стороны Рекийяра, галерея спускается в глубь пласта; а может быть, сразу стали проходить несколько галерей, так как было ясно, что работают три забойщика. Затем они стали говорить меньше и в конце концов совсем замолкли, сообразив, что глубина пласта, отделяющая их от товарищей, должна быть очень значительной. Но и перестав обмениваться словами, Катрина и Этьен не прерывали своих размышлений. Они высчитывали, во сколько дней можно пробить такую толщу. Невероятно, чтобы до них добрались, пока еще будет не поздно; они двадцать раз успеют умереть. И, молча, охваченные усилившейся тоской, они отвечали на призывные сигналы стуком деревянных башмаков. Они ни на что больше не надеялись и только машинально сообщали другим, что еще живы.

Так прошел день, два дня. Катрина и Этьен находились под землей уже шесть дней. Вода, остановившись на уровне их колен, перестала подниматься, но и не спадала. Ноги по-прежнему коченели в этой ледяной ванне. Они вытаскивали их на какой-нибудь час, но положение становилось тогда настолько неудобным, что от невероятной боли они снова спускали их в воду. Каждые десять минут им приходилось подтягиваться кверху, так как они съезжали вниз по скользкому камню. Неровности пласта врезались им в затылок и причиняли нестерпимую боль. Кроме того, становилось все более и более душно; воздух, согнанный сюда напором воды, не имел выхода, так как место, где они были заключены, образовало подобие колокола. Голос их звучал приглушенно и доносился как бы издалека. В ушах звенело, как будто яростно бил набат, будто слышался бесконечный топот стада, которое мчится во время ливня с градом.

Сперва Катрина невероятно страдала от голода. Она подымала к горлу жалкие, иссохшие руки, глубоко вздыхая и не прекращая издавать протяжный жалобный звук, словно желудок ее все время стягивало спазмой. Этьен, испытывавший тат кие же мучения, лихорадочно шарил руками впотьмах и наткнулся пальцами на полусгнивший кусок обшивки. Он начал крошить его ногтями. Часть куска он дал Катрине, и та жадно проглотила его. Целых два дня они жили изъеденной червяками гнилушкой. Они съели ее целиком, и когда она кончилась, пришли в отчаяние, царапая себе десны о другие обрубки, которые были еще крепки и древесина которых не поддавалась. Мучения сделались еще невыносимее: они неистовствовали, не будучи в состоянии разжевать материю своей одежды. Их подкрепил немного только кожаный пояс. Этьен разорвал его на мелкие кусочки зубами, и Катрина жевала их и жадно глотала. Это заставляло челюсти работать и создавало иллюзию насыщения. Когда же и пояс был съеден, они снова вернулись к одежде и сосали материю в продолжение целых часов.

Однако вскоре резкие схватки от голода прекратились и перешли в глухую, глубокую, медленно растущую боль, доводившую их до полной потери сил. Они, конечно, не продержались бы столько времени, если бы не оказалось такого изобилия воды; достаточно было им нагнуться и зачерпнуть ее рукою. Они делали это бесконечное число раз, палимые такой жаждой, что казалось, всей этой затопленной шахты недостаточно, чтобы утолить ее.

На седьмой день Катрина, нагнувшись за водой, почувствовала под рукой что-то мягкое, плававшее на поверхности воды.

— Посмотри-ка… Что это?

Этьен стал шарить впотьмах.

— Не понимаю. Что-то вроде обшивки вентиляции.

Катрина начала пить, но, опустив руку во второй раз, ощутила под рукой мертвое тело. Она в ужасе вскрикнула:

— Господи, это он!

— Кто?

— Он, ты же знаешь!.. Я задела рукой усы.

Это был труп Шаваля, который притоком воды вновь прибило к ним. Этьен протянул руку и тоже нащупал усы и разбитый нос. Его охватила дрожь от ужаса и отвращения. Почувствовав страшную тошноту, Катрина выплюнула воду, взятую в рот. Ей чудилось, будто она пьет кровь, будто вся вода пропитана кровью убитого.

— Погоди, — сказал Этьен, — я его оттолкну.

Он толкнул труп ногой, и тот отдалился. Но вскоре они опять почувствовали его у своих ног.

— Черт тебя возьми! Убирайся же!

В третий раз Этьен должен был оставить труп. По-видимому, его гнало обратно какое-то течение. Шаваль не хотел уходить, он хотел быть с ними, между ними! Этот ужасный спутник окончательно отравил воздух. Они не пили воды в течение целого дня, предпочитая умереть от жажды, и только на следующий день страдание заставило их подчиниться: они отталкивали тело при каждом глотке и все-таки пили. Не стоило убивать его, чтобы он опять вернулся к ним, гонимый ревностью. Он и мертвый останется с ними до конца, чтобы не дать им возможности быть вдвоем.

Еще и еще день. При каждом всплеске воды Этьен ощущал легкий толчок убитого им человека, словно локоть соседа, напоминающего о своем присутствии. И всякий раз он вздрагивал. Он все время видел труп, раздутый, позеленевший, с рыжими усами, с разбитым лицом. И Этьен больше ничего не помнил, — он его не убивал, труп плавал и хотел его укусить. Катрина же, сотрясаясь от долгих, бесконечных рыданий, приходила после них в оцепенение. В конце концов она впала в состояние полной сонливости. Этьен будил ее, она что-то лепетала и сейчас же снова засыпала, Даже не приоткрывая глаз. Боясь, что она упадет в воду, Этьен обнял ее за талию. Теперь на стуки отвечал он. Удары кирки все приближались, он слышал их совсем близко, почти за своей спиной. Но силы покидали и его, он больше уже не мог стучать. Ведь там знали, что они здесь, зачем же утруждать себя? То, что к ним могли прийти, перестало его интересовать. Отупев от ожидания, он на целые часы забывал о тех, кого ждал.

Однако вскоре им стало немного легче. Вода спала, и тело Шаваля уплыло. Чтобы освободить их, работали уже девять дней. Они в первый раз попробовали сделать несколько шагов по штольне, но сильное сотрясение бросило их обоих на землю. Они нащупали друг друга, и лежали, обнявшись, обезумев, ничего не понимая и думая, что катастрофа возобновилась. Все снова стало неподвижно, удары кирки смолкли.

Они сидели в углу, прижавшись друг к другу, и вдруг Катрина засмеялась:

— Как хорошо наверху!.. Давай выйдем отсюда.

Сперва Этьен старался бороться с ее безумием. Но он чувствовал, что и сам начинает терять рассудок, хотя его голова и была более крепкой. Он потерял ощущение действительности. У Катрины же это особенно давало себя знать; ее трясла лихорадка, она ощущала теперь потребность в словах и движениях. В ушах у нее звенело так сильно, что этот шум казался ей то рокотом потока, то пением птиц; она чувствовала запах смятой травы и ясно видела, как перед глазами ее появляются желтые пятна; ей казалось, что она на воле, среди полевых колосьев, на берегу канала, и что вокруг — солнечный день.

— Как жарко!.. Возьми же меня, будем вместе всегда, всегда!

Он обнимал ее, она ласкалась к нему, продолжая болтать, исполненная счастья.

— Как мы были глупы, что ждали так долго! Я бы сразу согласилась быть твоей, но ты дулся и не понимал… А потом, когда мы дома ночью не спали и слышали, как дышим, помнишь, как мы тогда желали друг друга?..

Веселость Катрины заразила и Этьена: он шутил, вспоминал это немое проявление нежности.

— Ты ведь раз меня прибила. Да, да! По обеим щекам!

— Это потому, что я тебя любила, — прошептала она. — Видишь ли, я не позволяла себе думать о тебе, я считала, что все кончено… А в глубине души я знала, что в один прекрасный день мы будем принадлежать друг другу… Нужен был только счастливый случай. Правда?

У него пробежала по телу холодная дрожь, он хотел стряхнуть с себя этот сон и медленно повторял:

— Ничто не может кончиться совсем. Надо только немножко счастья, чтобы все началось снова.

— Значит, я останусь с тобой на этот раз уже навсегда? Потеряв силы, она соскользнула вниз; голос ее ослабевал.

Испугавшись, он прижал ее к груди.

— Тебе нехорошо?

Она с удивлением выпрямилась.

— Нет, нет… Почему?..

Но этот вопрос оторвал девушку от ее мечты. Она растерянно посмотрела в темноту и, заломив руки, снова разрыдалась:

— Господи! Господи! Как темно!

Теперь не было уже ни полей, ни запаха трав, ни пения жаворонков, ни огромного желтого солнца. Была только затопленная, обвалившаяся шахта, мрачная ночь, вонючий, затхлый запах погреба, в котором они томились столько дней. Затемненный рассудок Катрины усиливал ужас их положения. Ее снова преследовали видения детства: Черный человек — умерший старый шахтер, — который выходит из глубины шахты, чтобы свернуть шею блудливым девушкам.

— Слушай! Ты слышал?

— Нет, я ничего не слышу.

— Нет, знаешь, это тот человек… Вот он… Земля выпустила всю кровь из жилы, чтобы отомстить за то, что у нее перерезали артерию. И вот он здесь. Видишь его? Посмотри! Он чернее ночи… Я боюсь.

Она умолкла и вся дрожала. Затем она продолжала шепотом:

— Нет, это другой.

— Кто другой?

— Тот, кто с нами! Тот, кого уже нет!

Образ Шаваля преследовал ее, и она, смущаясь, начинала говорить о нем. Она рассказывала об их собачьем существовании. Он только один раз был с нею мил, в Жан-Барте, а все остальные дни — это были оплошные придирки и оплеухи; избив Катрину, Шаваль начинал мучить ее своими ласками.

— Я тебе говорю, что он хочет разъединить нас! Он опять ревнует… Прогони его!.. И возьми меня, возьми меня всю, всю!

Она повисла у него на шее и, найдя его губы, прижалась к ним. Темнота снова осветилась; девушка вновь видела солнце и смеялась смехом счастливой любовницы. А он, чувствуя, что она почти обнажена, в одних лохмотьях шахтерской одежды, задрожал и, во внезапном приливе желания, обхватил ее. Наконец наступила их брачная ночь — в глубине этой могилы, на грязном ложе. Их обуяла потребность быть счастливыми хотя бы перед смертью, упорная жажда жить, в последний раз насладиться жизнью. В отчаянии, перед лицом подступающей, смерти, они отдались друг другу.

Этим все кончилось. Этьен сидел на земле все в том же углу, а Катрина без движения лежала у него на коленях. Часы шли за часами. Этьен думал, что она спит, но, тронув ее, почувствовал, что она похолодела, — она была мертва. И все-таки он не шевелился, боясь ее разбудить. Мысль, что он первый обладал ею после того, как она созрела, что она могла зачать от него, приводила его в умиление. Временами наплывали другие мысли: желание уйти вместе с ней, радостные мечты о том, что они будут делать в будущем; но все это было так расплывчато, все это только слегка касалось его головы, как мимолетное дыхание она. Силы его оставляли, и он был в состоянии лишь слегка пошевелить кистью руки, чтобы удостовериться, что Катрина тут, похолодевшая, спящая, как ребенок. Все расплывалось у него в глазах, ночь стала еще темнее. Он чувствовал себя вне времени и пространства. Какие-то удары раздавались у самой его головы, и сила их все увеличивалась. Сперва ему было лень отвечать на них: его одолевала невероятная усталость; а теперь он был захвачен одной только мыслью: ему представлялось, что она идет перед ним и он слышит легкий стук ее деревянных башмаков. Так прошло два дня; она ни разу не пошевелилась, а он машинально ощупывал ее тело, как бы удостоверяясь, что она спокойна.

Этьен ощутил толчок. Глухо раздавались голоса, обломки породы докатывались до его ног. Увидав лампочку, он заплакал. Его моргающие глаза следили за светом и не уставали от него. Он пришел в экстаз от этой красноватой точки, едва заметной во мраке. Но товарищи уже подняли его. Они влили ему сквозь сжатые зубы несколько ложек бульону. Только в одной из галерей Рекийяра он узнал стоявшего перед ним инженера Негреля. И эти два презиравшие друг друга человека — мятежный рабочий и скептически настроенный начальник — с рыданиями бросились друг другу в объятия. Все, что было в обоих человеческого, пришло в волнение. То была беспредельная скорбь, страдание, переходившее из поколения в поколение, избыток боли, до которого может довести жизнь.

Наверху вдова Маэ, распростершись возле мертвой Катрины, беспрерывно, протяжно выла. Несколько трупов было уже извлечено, и они лежали на земле в ряд: Шаваль, один подручный, два забойщика. Полагали, что Шаваль, так же как и подручный и забойщики, был раздавлен каким-нибудь обвалом. Череп его был без мозга, а внутренности полны водой. Женщины, находившиеся в толпе, потеряв голову, рвали на себе одежду и раздирали ногтями лицо. Привыкнув немного к свету ламп и подкрепившись, Этьен тоже появился наверху, исхудавший, совершенно седой. Все перед ним расступились: этот старик внушал теперь ужас. Вдова Маэ перестала кричать и тупо взглянула на него широко раскрытыми глазами.

* * *

VI

Было четыре часа утра. Свежая апрельская ночь становилась теплее, приближался день. На светлом небе мерцали звезды, а восток уже румянила заря. Темная равнина еще спала, но по ней пробежал трепет, неясный гул, который предшествует пробуждению.

Этьен большими шагами шел по дороге к Вандаму. Шесть недель пролежал он в Монсу на больничной койке. Лицо у него пожелтело, и он сильно исхудал; как только к нему вернулись силы, он выписался и тронулся в путь. Компания все еще дрожала за свои шахты и очищала состав рабочих от нежелательных элементов. Этьена уведомили, что его не могут оставить на службе. Впрочем, Компания предложила ему пособие в сто франков, присовокупив отеческий совет: бросить работу в шахтах, которая ему не по силам. Но Этьен отказался от этих ста франков. Он уже получил ответ от Плюшара, который вызывал его в Париж и перевел ему деньги на дорогу. Так что давнишняя мечта его осуществилась. Выйдя из больницы за день до отъезда, Этьен переночевал в «Весельчаке» у вдовы, Дезир. Он встал ранним утром; прежде чем отправиться в Маршьенн к восьмичасовому поезду, ему хотелось проститься с товарищами.

На миг Этьен остановился на дороге, озаренной розоватым утренним светом. Так хорошо подышать свежим воздухом ранней весны! Утро обещало быть прекрасным. Медленно светало, жизнь на земле поднималась вместе с солнцем. Этьен двинулся дальше, крепко стуча кизиловой тростью и глядя, как из ночного тумана выступает даль равнины. Он еще ни с кем не повидался; Маэ один раз навестила его в больнице; больше она, вероятно, не смогла прийти. Но он знал, что весь поселок Двухсот Сорока работает теперь в шахте Жан-Барт, сама Маэ тоже.

Мало-помалу на пустынных дорогах начали показываться углекопы; они то и дело проходили мимо Этьена, бледные, молчаливые. Компания, как говорили, сумела извлечь из своей победы все, что только было возможно. Через два с половиной месяца забастовки рабочие, побежденные голодом, вернулись в шахты, и тогда их заставили принять новый тариф, согласно которому назначалась особая плата за крепление; это было скрытое снижение заработной платы, вдвойне ненавистное углекопам с тех пор, как пролилась кровь товарищей. У них похищали заработок целого лишнего часа, их заставляли изменить своей клятве — это вынужденное нарушение слова было горше всего. Работа возобновилась повсюду — в Миру, в Мадлене, в Кручине, в Победе. И повсюду в утреннем тумане, когда дороги были еще окутаны мраком, слышался топот: это шли вереницей углекопы, понурив головы, словно скот, который гонят на бойню. Они зябли в своих тонких холщовых блузах, шли вразвалку, скрестив руки, а ломоть хлеба на завтрак, засунутый между рубахой и блузой, выделялся на спине горбом. Но, глядя на черную вереницу безмолвных теней, которые снова хмуро шли на работу, ничего не видя по сторонам, можно было угадать стиснутые от гнева зубы, сердца, переполненные ненавистью, необходимость подчиниться только голоду.

Чем ближе подходил Этьен к шахте, тем больше углекопов встречалось ему на дороге. Почти все шли в одиночку, но даже там, где образовывались группы, они вскоре растягивались вереницей, уже утомившись, устав от других и от самих себя.

Этьен заметил одного старика с бескровным лицом, — глаза его сверкали, словно уголья; затем другого рабочего, совсем молодого, который все время страшно задыхался. Многие несли свои деревянные башмаки в руках; по земле еле слышалась мягкая поступь ног, обутых в грубые шерстяные чулки. Этот непрестанный поток говорил о полном разгроме, отступлении разбитой армии, солдаты которой плелись, опустив голову, с одной яростной мыслью: снова начать битву и отомстить за себя.

Когда Этьен дошел наконец до шахты Жан-Барт, строения ее только что начинали выступать из сумрака; фонари, висевшие на балках, все еще горели, несмотря на занимающуюся зарю. Над темными грудами зданий белел дымок, чуть розовевший в лучах зари. Этьен поднялся по лестнице в сортировочную, чтобы оттуда пройти в приемную.

Спуск в шахту уже начался, рабочие выходили из барака. Этьен с минуту стоял неподвижно среди общего шума и гама. По чугунному полу с грохотом катились вагонетки, барабаны вращались, наматывая и разматывая канаты, слышались возгласы в рупор, звонки, удары молота по сигнальному аппарату. Этьен снова видел чудовище, поглощающее свою обычную порцию человечины. Клети подъемной машины безостановочно появлялись и пропадали, увлекая живой груз, который шахта легко поглощала, словно прожорливый великан. После катастрофы Этьен ощущал непреодолимый ужас перед шахтой. Когда он смотрел, как погружаются клети, у него внутри все переворачивалось. Пришлось отвернуться — до того невыносимою казалась ему шахта.

Но в обширном еще полутемном помещении, еле освещенном тусклым светом догорающих фонарей, Этьен не видел ни одного дружеского лица. Углекопы, дожидавшиеся своей очереди, стояли босиком, с лампочками в руках; они тревожно поглядывали на него беспокойными глазами, потом опускали голову и отходили в сторону, словно пристыженные. Они, конечно, все знали Этьена в лицо и не только не испытывали по отношению к нему никакой злобы, а, казалось, боялись его, краснели при мысли, что он может упрекнуть их в трусости. Этьену было больно сознавать это; он забыл, что эти несчастные люди в него же бросали камнями; он опять мечтал о том, как сделать из них героев, как руководить народом, как лучше направить эту природную силу, которая сама себя поглощает.

Снова спустилась клеть, битком набитая людьми; когда стали подходить другие, Этьен узнал наконец одного из своих соратников во время забастовки; это был храбрый человек, клявшийся лучше умереть, чем выйти на работу.

— И ты туда же, — с болью проговорил Этьен.

Тот побледнел, у него задрожали губы; затем он, как бы извиняясь, махнул рукой:

— Что поделаешь! У меня жена.

Из барака спустилась новая партия; тут Этьен узнал всех.

— И ты! И ты! И ты!

Все с дрожью бормотали в ответ сдавленным голосом:

— У меня мать… У меня дети… Есть-то надо…

Клеть все не показывалась. Углекопы стояли и ждали, угрюмые, сраженные своей неудачей; они даже избегали встречаться взглядами и, не отводя глаз, смотрели в шахтный колодец.

— А вдова Маэ? — спросил Этьен.

Ни один не ответил. Кто-то знаком дал понять, что она придет. Остальные подняли руки, дрожавшие от жалости: бедная женщина! Какое несчастье! Никто не нарушал молчания. Когда же Этьен протянул им на прощание руку, все стали крепко пожимать ее, словно вкладывая в это последнее пожатие весь молчаливый гнев на свое поражение, всю страстную надежду на отмщение. Показалась клеть. Они вошли, опустились, — бездна поглотила их.

Появился Пьеррон; на его кожаной шапочке была прикреплена лампочка без предохранительной сетки, какие носят штейгеры. Он уже неделю был старшим в нагрузочной; рабочие сторонились его, потому что после повышения он стал заносчивым. Пьеррону неприятно было видеть Этьена, но все же он подошел к нему, а когда молодой человек сообщил о своем отъезде, то и вовсе успокоился. Они разговорились. Жена Пьеррона держала теперь кофейню «Прогресс», она получила это право благодаря протекции господ, которые очень хорошо относились к ней. Но Пьеррон не договорил и с ожесточением набросился на старого Мука за то, что тот не собрал к положенному часу навоз от своих лошадей, чтобы его могли поднять наверх. Старик слушал, сгорбившись. Прежде чем спуститься, он тоже пожал Этьену руку. Мук весь пылал от полученного выговора; в его длительном пожатии Этьен узнавал все тот же сдержанный гневный пыл, что и у других, весь трепет грядущих мятежей. Эта старческая рука, задрожавшая в его руке, этот старик, который прощал ему смерть обоих своих детей, до того тронул его, что он ни слова не мог вымолвить, пока Мук не скрылся внизу.

— А Маэ нынче не придет? — спросил он через некоторое время Пьеррана.

Тот сперва сделал вид, что не понимает, — у него была дурная примета: всякий раз, когда упоминали это имя, с ним что-нибудь приключалось. Затем, уходя под предлогом, что ему необходимо отдать кое-какие распоряжения, он наконец проговорил:

— Маэ?.. Да вот она.

В самом деле, из барака спускалась Маэ, в штанах, в блузе и в чепчике, с лампочкой в руках. Для вдовы Маэ было сделано милостивое исключение: администрацию настолько тронула участь этой женщины, перенесшей беспримерно тяжелый удар, что ее соблаговолили оставить в шахте, хотя ей было уже сорок лет; но принять ее на должность откатчицы сочли все же неудобным и потому приставили к небольшому вентилятору, который только что был устроен в северной галерее, в том адском месте под самым Тартаре, где не было другой вентиляции. Десять часов подряд, с болью в пояснице, она должна была вращать колесо в сорокаградусной жаре пекла, где, казалось, можно изжариться заживо. Она зарабатывала тридцать су в день.

Когда Этьен увидел ее, она показалась ему такой жалкой в мужском наряде: живот и грудь у нее как будто вспухли от сырости в забоях. Охваченный тяжелым чувством, Этьен не знал, как сообщить ей о своем отъезде, о том, что он хотел проститься с нею, и только пробормотал несколько слов.

Она глядела на Этьена, не слушая его, и наконец заговорила, обращаясь к нему на «ты»:

— Ты удивлен, что я здесь, да?.. Правда, я грозилась задушить первого из товарищей, кто посмеет выйти на работу. А вот я и сама иду… Я должна была бы удавиться, да?.. Эх, оно бы так и было, если бы не старик и не дети, которые у меня на руках.

Маэ продолжала говорить усталым, тихим голосом. Она ни в чем не оправдывалась, она просто рассказывала, что было: они все умирали с голоду, их могли выгнать из поселка, и вот она решилась.

— Как старик? — спросил Этьен.

— Он очень спокоен и опрятен, но башка у него совершенно не в порядке… Его тогда ни к чему не присудили… ты знаешь? Шел разговор о том, не поместить ли его в дом для умалишенных, но я не захотела; они бы его там отравили… Все-таки нам его история очень повредила, потому что пенсии он уже никогда не получит; господа из Правления заявили мне, что давать ему пенсию безнравственно.

— А Жанлен работает?

— Да, его пристроили на поденную работу. Зарабатывает двадцать су… О, я не жалуюсь, начальство очень хорошо отнеслось ко мне, они сами это мне заявили… Двадцать су Жанлена да моих тридцать су — всего пятьдесят. Если бы нас было не шестеро, можно бы быть сытыми. Теперь ведь Эстелла — лишний рот, хуже всего то, что понадобится еще четыре-пять лет, пока Ленора и Анри смогут работать в шахтах.

Этьен не удержался и воскликнул с горечью:

— И они тоже!

Краска залила бледные щеки Маэ, а глаза ее засверкали. Но у нее тотчас поникли плечи, словно под гнетом судьбы.

— Что поделаешь! Потом и они… Все испытали это на своей шкуре, настанет и их черед.

Она замолчала: им помешали приемщики, катившие вагонетки. Тусклый свет проникал в большие запыленные окна, отчего фонари горели еще темнее; каждые три минуты машина приходила в движение, канаты разматывались, каждая клеть поглощала людей.

— Эй вы, лентяи, поживей! — крикнул Пьеррон. — Садитесь, а то мы сегодня во весь день не кончим!

Он посмотрел на Маэ, но та не тронулась с места. Она пропустила уже три клети; затем, словно проснувшись, вспомнила, с чего начался разговор, и обратилась к Этьену:

— Так ты уезжаешь?

— Да, нынче утром.

— Ты прав. Лучше быть, если возможно, где-нибудь в другом месте… Я рада, что повидала тебя; ты по крайней мере знаешь, что у меня никакой обиды на тебя нет. Одно время после всей этой бойни я готова была тебя убить. Ну, а как пораздумаешь, так видишь, что никто не виноват… Нет, нет, не твоя в этом вина, все тут виноваты.

Она без волнения заговорила о своих покойниках: о муже, о Захарии, о Катрине, и только при имени Альзиры на глазах у нее показались слезы. К ней вернулось ее обычное спокойствие, она здраво говорила о своих делах, как женщина рассудительная. Буржуа напрасно перебили столько бедного люда, — не принесет им это добра. И, конечно, придет день, когда они понесут расплату, потому что все на свете карается. Тогда и вмешиваться будет незачем, — вся лавочка сама собою взлетит на воздух, и солдаты станут стрелять в хозяев так же, как они стреляли в рабочих. К вековой покорности, к наследственной привычке повиноваться, которая уже снова гнула Маэ спину, прибавилась все же уверенность в том, что несправедливость не может длиться без конца, что если и нет бога, то придет кто-то другой и отомстит за несчастных.

Она говорила вполголоса, недоверчиво поглядывая по сторонам. Когда поблизости опять показался Пьеррон, она громко промолвила:

— Ну, вот что, коли ты уезжаешь, так забери свои пожитки… У нас еще две твои рубашки, три носовых платка и старые штаны.

Этьен только махнул рукой: на что ему это тряпье? Все равно пойдет к старьевщику.

— Не стоит того, оставь детям… В Париже я уж обзаведусь.

Спустились еще две клети. Пьеррон решил наконец прямо обратиться к Маэ:

— Послушайте, внизу ждут! Скоро вы кончите болтать?

Но она повернулась к нему спиною. Чего ради эта продажная тварь так усердствует? Спуск рабочих — не его дело. Его и так ненавидят в нагрузочной. И Маэ продолжала стоять с Этьеном, держа лампочку в руке: несмотря на летнюю пору, она зябла от сквозняков.

Ни Этьен, ни она не знали, о чем им еще говорить. Они только стояли друг против друга, и на сердце у них было так тяжко, что хотелось непременно еще что-то сказать.

Наконец она заговорила только для того, чтобы не молчать:

— Жена Левака беременна, муж все еще в тюрьме; пока что его заменяет Бутлу.

— Ах, да, Бутлу!

— Да, вот еще… послушай-ка, я тебе не рассказывала?.. Филомена ушла.— Как, ушла?— Да, ушла с одним шахтером из Па-де-Кале. Я боялась, как бы она не оставила мне на шее своих двух крошек. Нет, она взяла их с собою… Каково? Женщина кровью харкает, вид у нее такой, что краше в гроб кладут, а вот поди же!

Она задумалась на миг, потом медленно продолжала:

— Про меня тут тоже немало всякого болтали!.. Помнишь, говорили, будто я с тобой живу. Бог мой! После смерти мужа это легко могло статься, будь я помоложе, не правда ли! Но теперь я рада, что этого не случилось: мы бы, наверное, после сами раскаивались.

— Да, мы бы раскаивались, — просто повторил Этьен.

И это было все, больше они не говорили. Ее ждала клеть, ее гневно звали, грозя штрафом. Тогда она решилась наконец и пожала ему руку. Этьен с глубоким волнением смотрел ей вслед: какая она усталая, забитая, лицо бледное, из-под синего чепчика выбиваются выцветшие волосы, — плодовитая самка, дородное тело которой безобразили холщовые штаны и блуза. В ее последнем рукопожатии он почувствовал рукопожатие товарища — крепкое, долгое и безмолвное; казалось, это было прощание до того самого дня, когда борьба начнется снова, Этьен все понял; в глазах ее светилась спокойная уверенность. До скорого свидания! Но тогда уже это будет решительный бой.

— Что за лентяйка, черт бы ее побрал! — крикнул Пьеррон.

Маэ толкали и теснили со всех сторон; она забралась в вагонетку вместе с четырьмя другими рабочими. Дернули сигнальную веревку: дали знать, что «едет говядина». Клеть оторвалась и рухнула во мрак, остался только быстро бегущий канат.

Тогда Этьен покинул шахту. Внизу, под навесом сортировочной, он увидел среди груд угля какое-то существо, сидевшее на земле, вытянув ноги. Это был Жанлен, исполнявший обязанность «чистильщика» крупных угольных глыб. Глыба угля лежала у него между ног, и он молотком скалывал с нее куски сланца. Мелкая угольная пыль покрывала его таким густым слоем, что Этьен ни за что не узнал бы мальчишку, если бы тот не поднял своей обезьяньей мордочки с оттопыренными ушами и небольшими зеленоватыми глазками. Он скорчил веселую гримасу и, расколов глыбу последним ударом, скрылся в облаках черной пыли.

Выйдя из помещения, Этьен с минуту шел по дороге в глубокой задумчивости. Всевозможные мысли роем проносились у него в голове, но воздух был чист, небо прозрачно — и он вздохнул полной грудью. Солнце величественно поднималось над горизонтом, на всей земле пробуждалась радостная жизнь. По необозримой равнине, с востока на запад, катилась золотая волна. Всюду снова широко разливалась живительная теплота; то был трепет юности, в котором слышались вздохи земли, пение птиц, рокот потоков и лесов. Жизнь была все же хороша; ветхий мир хотел пережить еще одну весну.

Проникнутый этой надеждой, Этьен замедлил шаг; взор его блуждал по сторонам дороги, упиваясь ликованием весны. Он думал о себе, он чувствовал себя сильным, — жизнь в шахте была для него суровым испытанием, после которого он созрел. Ученичество его завершилось; он шел во всеоружии, как сознательный боец революции, объявивший войну обществу, которое он узнал я которое он осудил. Радость оттого, что он встретит Плюшара, сам станет признанным вожаком, как Плюшар, вдохновляла его на речи, которые он уже мысленно произносил. Он думал расширить свою программу. Буржуазная утонченность, которая поставила Этьена выше его класса, только усилила его ненависть к буржуазии. Нищета, в которой жили рабочие, смущала его; он испытывал потребность окружить их ореолом славы; он покажет, что только они — великие и правые, что они — единственная подлинная знать и единственная сила, которая может обновить человечество. Он уже видел себя на трибуне в час народного торжества, — если только народ не поглотит его.

Песня жаворонка, раздававшаяся в вышине, заставила Этьена взглянуть на небо. В прозрачной синеве таяли розовые облачка — последние остатки ночного тумана; перед ним мелькали смутные образы Суварина и Раснера. Да, все рушится, как только кто-нибудь вздумает присвоить себе власть. Хотя бы этот знаменитый Интернационал, который призван был обновить мир, — теперь он бессилен, гибнет от бессилия, и вся его огромная армия распалась, раскрошилась от внутренних раздоров. Значит, Дарвин прав: мир не что иное, как поле битвы, где сильные пожирают слабых для улучшения и продолжения вида? Вопрос этот смущал Этьена, хотя он и разрешил его, как человек, удовлетворенный своими познаниями. Но одна мысль рассеяла его сомнения и восхитила его; он задумал развить свое давнишнее понимание этой теории в первом же своем выступлении. Если необходимо, чтобы один класс был стерт с лица земли, то молодой, полный жизни народ уничтожит пресыщенную буржуазию, — может ли быть иначе? Новая кровь создаст новое общество. В этом ожидании нашествия варваров, которое восстановит одряхлевшие нации, вновь ожила его незыблемая вера в близкую революцию, в подлинную, в революцию трудящихся. Зарево ее обагрит конец века алым светом восходящего солнца, кровавое сияние которого он видел пред собою в небе.

Поглощенный этими думами, Этьен шагал, постукивая своей кизиловой палкой по камням дороги. Когда он смотрел по сторонам, он видел знакомые места. Вот Воловьи рога: ему припомнилось, что именно отсюда он повел толпу утром в день разгрома шахт. Теперь опять началась скотская, убийственная, плохо оплачиваемая работа. Ему казалось, что он слышит, как там, под землей, на глубине семисот метров, раздаются глухие удары, равномерные и непрерывные: это его товарищи, которые снова вышли на работу, его черные товарищи в безмолвной ярости разбивают породу. Они, правда, были побеждены, они оставили там деньги и мертвых; но Париж не забудет выстрелов в Воре, и кровь Империи тоже потечет из этой неисцелимой раны. Если промышленный кризис и кончится, если заводы и откроются снова один за другим, война асе равно будет объявлена, потому что мир отныне невозможен. Шахтеры измерили свои силы, испытали их, — и потрясли рабочий люд всей Франции своим призывом к справедливости. Потому-то поражение их никого и не успокоило; буржуа в Монсу, несмотря на свою победу, смутно чувствовали, что забастовка может возобновиться в любой день, и пугливо озирались, как бы спрашивая, что таится в этом глубоком молчании, — не пришел ли их неизбежный конец? Они понимали, что мятеж может разгореться каждый день, — завтра, может быть; и тогда опять начнется всеобщая забастовка рабочих, у которых есть свои кассы взаимопомощи, и благодаря этому рабочие будут иметь возможность продержаться в течение целых месяцев, питаясь одним хлебом. На сей раз это был еще только первый толчок прогнившему обществу, — оно чувствовало, что почва колеблется у него под ногами; но потом последуют новые, все новые толчки, пока старое, расшатанное здание не рухнет и не провалится в бездну, как шахта Воре.

Этьен повернул налево по дороге в Жуазель. Он вспомнил, что здесь он помешал толпе броситься на Гастон-Мари. Вдали виднелись шахтные башни копей, освещенные ясным солнцем, — направо Миру, затем Мадлена и Кручина, расположенные рядом. Всюду кипела работа. Этьену казалось, что из недр земли до него доносятся удары кайл; они раздавались по всей равнине, от края до края. Удар, еще удар, затем опять удары под полями, под дорогами, под селениями, которые весело пестрели в солнечном свете: всюду мрачная работа подземной каторги, придавленной могучей толщей земных пластов; надо было самому побывать внизу, чтобы уловить скорбный вздох, доносящийся из-под земли. Теперь Этьен думал, что насилие, Может быть, действительно не ускорит ход дела. Перерезанные канаты, сорванные рельсы, разбитые лампы — к чему все это? И стоило ли, чтобы толпа, обуреваемая жаждой уничтожения, бежала ради этого за целых три мили! Он смутно сознавал, что настанет день, когда законность будет страшнее. Разум его окреп, он сумел изжить злобу, которая в нем накопилась. Да, здравый смысл Маэ верно подсказывал ей, когда она говорила, что это действительно будет последний бой: организоваться всем спокойно, узнать друг друга, объединиться в союзы, если это будет дозволено законом; а потом, в одно прекрасное утро, когда они почувствуют свою силу, когда миллионы трудящихся окажутся перед несколькими тысячами бездельников, — забрать власть и стать хозяевами. Тогда воссияют правда и справедливость! Тогда погибнет наконец тучное, приземистое божество, чудовищный идол, таящийся в глубине святилища, в неведомой дали, которого несчастные кормят своей плотью.

Свернув с Вандамской дороги, Этьен вышел на шоссе, вправо виднелось Монсу, раскинувшееся по склону холма и постепенно скрывавшееся за горизонтом; прямо перед ним были развалины Воре — проклятая яма, из которой день и ночь без устали откачивали воду тремя насосами. Дальше на горизонте виднелись шахты — Победа, Сен-Тома, Фетри-Кантель, и затем, к северу, высокие доменные печи и батареи коксовых печей; над ними в прозрачном утреннем воздухе клубился дым. Если Этьен не хотел опоздать на восьмичасовой утренний поезд, ему следовало торопиться; оставалось пройти еще шесть километров.

Под ногами у него по-прежнему раздавались глухие, упорные удары кайл. Там были все его товарищи. Этьену казалось, что они сопровождают каждый его шаг. Не Маэ ли это работает под свекловичным полем? Она гнет спину, из груди ее со свистом вырывается хриплое дыхание, которому вторит шум вентилятора. Слева, справа, вдали — всюду он узнавал своих товарищей; они работали под засеянными полями, под живою изгородью, под молодыми деревьями. Высоко в небе во всей славе своих лучей сияло апрельское солнце, изливал тепло на землю-роженицу. Из ее материнского лона ключом била жизнь; почки развертывались в зеленые листья, поля трепетали от роста трав. Повсюду набухали семена, тянулись ростки, пробиваясь на поверхность равнины, охваченные жаждой тепла и света. Изобильный сок струился, будто шепот голосов, шорох стеблей сливался в одном долгом поцелуе. И снова, снова все яснее и отчетливей, словно приближаясь кверху, раздавались удары рабочего кайла. В пламенных солнечных лучах, юным утром, земля вынашивала в себе этот шум. На ниве медленно росли всходы, грозная черная рать созревала для будущей жатвы, и посев этот скоро должен был пробить толщу земли.

* * * 

Контакты

Добро пожаловать на наш сайт!

Наш сайт специально создавался, чтобы собрать в одном месте огромное количество изображений. Здесь находится около миллиона отобранных, качественных изображений. Изображения могут быть полезны во многих сферах. Например при создании презентаций, различных докладов, графическим дизайнерам, а также вебмастерам — при создании своих сайтов.

Вся информация и ссылки представлены исключительно в ознакомительных целях и предназначены только для просмотра. Администрация не несет ответственности за информацию, представленную пользователями сайта.